Рассказы о любви — фрагмент
Полагаю, не требует защиты то обстоятельство, что несколько моих рассказов основаны на действительных событиях. Веяния приходят и уходят; лет двадцать назад я, быть может, навлекла бы на себя порицание учителей церкви критики — не за то, что некоторые рассказы строю на действительности, а за то, что громадное большинство моих рассказов выдумываю с начала до конца. Оба приёма, по моему разумению, равно дозволительны; дозволительно и заново обрабатывать уже затронутые сюжеты или искать их в предании, в народной мудрости — в фольклоре. Нет жанра просторнее и свободнее рассказа; среди прославленнейших новеллистов не найдётся ни одного сколько-нибудь плодовитого, который не разрабатывал бы все каменоломни и рудные жилы — прежде всего жилу собственной фантазии, а затем и те разнообразнейшие залежи, какие открывает ему словесность древняя и новая, письменная и устная. Из побасёнок, ходивших из уст в уста, недавно составили книгу, обработанную именитыми писателями; и в предваряющем её Предисловии знаменитейшее перо сформулировало положение: новеллисту довольно того, что ему принадлежит форма, в какую он умеет облечь даже самый перетёртый, исхоженный и обиходный сюжет. Это положение давно было утверждено практикой, и новый пример не требовался, чтобы узаконить то, что делалось с незапамятных времён.
С другой стороны, быть может, никогда ещё выдумка не била у новеллистов таким избытком, как ныне. В старину было в обычае завладеть каким-нибудь сборником восточных апологов или басен — персидских либо китайских, арабских либо индийских, — и, без дальних церемоний, переведя их и приспособив к чистому родному языку, писатель уже получал звание новеллиста и моралиста. Оригинальная литературная новелла — явление в западных литературах сравнительно новейшее: она произошла из преображения эпико-лирической поэзии и имеет своих предшественников не только в фаблио и в примерах из благочестивых книг — и поныне неиссякаемой жиле для новеллиста, — но и в некоторых стихотворных произведениях с сюжетом; к примеру, в «Кантигах» Альфонса Мудрого и в немецких балладах. Я замечаю особенное сродство между замыслом новеллы и замыслом лирического стихотворения: и тот и другой быстры, как искра, и предельно напряжённы — к этому вынуждает краткость, непременное условие новеллы. Оригинальная новелла, если она не явилась вдруг, никогда не сложится. Бывают дни — прости, читатель, эти личные признания, — когда мне не приходит на ум ни одного, даже худого, сюжета для новеллы; а бывают часы, когда десятками встают в воображении возможные сюжеты, и тут же мне не терпится перенести их на бумагу. На прогулке или за чтением; в театре или в поезде; под потрескивание пламени зимой и под мягкий шум моря летом — замыслы новелл вспыхивают сразу, со своими линиями и красками, как строфы в уме лирического поэта, который обыкновенно разом постигает мысль и её метрический облик. Из идей, толпой набегающих ко мне, я не беру и половины; бесчисленные отбрасываю не только потому, что с первой минуты считаю их недостойными жизни, но и потому, что некоторые кажутся мне дерзкими, опасными и способными ужаснуть тебя, о читатель, не всегда благосклонный! Если так бывает с идеями собственного урожая, то, быть может, в ещё большей мере случается это с теми, которые подсказывают мне старые книги, а особенно с теми, что основаны на данных живой действительности. Какой бы сильной и живой ни полагали мы фантазию писателя, она никогда не достигает пределов возможной действительности. Всё, что мы могли бы выдумать, стоит много ниже истины. Мы зовём неправдоподобным непривычное; но нет события странного, чудовищного, жуткого и необычайного, какого не знала бы действительность.
Людям моего ремесла это известно: никогда нельзя целиком перенести в литературу всю подмеченную правду — иначе тебя заклеймят чудаком, безумным сочинителем, варваром без вкуса и тонкости; а между тем самые дерзкие и резкие строки, какие только может вывести перо, пусть даже железное и обмакнутое в серную кислоту, — сущая мягкость рядом с тем, что грозная действительность пишет огненными письменами.
Я наблюдала, как содрогается публика перед иными рассказами, взятыми из действительности. Вот, к примеру, в этом томе — «Добрые времена» и «Сестра Апарисьон». «Сестры Апарисьон» многие ужаснулись. Перечитываю рассказ не спеша и не могу объяснить себе такого страха иначе, как жестокостью самой действительности, которая в нём бьётся. Повествование, думаю, изложено в выражениях вполне целомудренных, с величайшей возможной сдержанностью и благоприличием; к тому же я изменила историю и вывела несчастную, влюблённую в соблазнителя Камарго, уже тогда, когда она предаётся строжайшему и назидательному покаянию. Столько лет умерщвления плоти и слёз я наложила на неё, что этого должно бы хватить для успокоения самого пугливого. Строгая правда в том, что я не знаю дальнейшей судьбы жертвы той гнусной шутки, которую сыграл один из крупнейших наших поэтов-романтиков. Не знаю, ушла ли она в монастырь, предалась ли разгулу или прозябала в равнодушии; но мне показалось, что по художественному замыслу рассказа ей надлежало искупить своё заблуждение и тем облагородить своё несчастье. И вот — при всём том немало людей перекрестилось, как крестились, читая «Добрые времена», трагическую историю, о которой доныне сохранились свидетельства и воспоминания. Быть может, публика ныне нервнее и впечатлительнее, чем в прежние времена; только этим и можно понять, что из классических и почитаемых книг благочестивого чтения нельзя извлечь рассказа без того, чтобы тотчас не поднялся переполох и небесный свод не слетел с петель. Об этом мы ещё поговорим, о читатель, когда я издам мои «Священно-мирские рассказы».
Эмилия Пардо Басан.
Убитый Амур
Никогда нельзя будет сказать, будто несчастная Ева упустила хоть одно дозволенное средство, чтобы отделаться от этого плутишки Амура, который преследовал её, не оставляя ей ни минуты покоя.
Начала она с того, что уехала подальше: отправилась путешествовать, надеясь разрушить чары, приковывающие душу к местам, где нам впервые является Амур. Напрасная предосторожность, потерянное время: лукавый мальчишка забрался на задок экипажа, затаился под сиденьями вагона, потом проскользнул в дорожную сумочку и наконец — в карманы путешественницы. Где бы Ева ни останавливалась, Амур высовывал лукавую головку и с плутовской, заговорщицкой улыбкой говорил ей: «Я с тобой не расстанусь. Мы едем вместе».
Тогда Ева, не дремля, велела возвести превысокую башню, надёжно защищённую круглыми башенками, бастионами, рвами и внешними рвами; её стерегли бывалые стражи; день и ночь были опущены подъёмные решётки и закрыты тяжёлые двери, обитые железными листами и усеянные железными гвоздями. Но однажды в вечерние сумерки она, изнывая от скуки, отворила окно и выглянула на поля — посмотреть, насладиться тихим и печальным светом восходящей луны, — и пострел проскользнул в покой. Она выгнала его оттуда, поставила двойные решётки с острыми шипами и добровольно заточила себя; однако добилась лишь того, что Амур стал проникать к ней сквозь трещины в стене, через кровельные желоба или через замочную скважину.
Разъярённая, она велела заделать трещины и проконопатить всякую щёлку, считая, что теперь ограждена от его дерзостей и непозволительных вольностей; но она не приняла в расчёт, до чего Амур горазд на хитрости и плутовские проделки. Окаянный растворился в атомах воздуха и, смешавшись с ними, проник ей в рот и лёгкие; так Ева весь день вдыхала его — возбуждённая, безумная, в лихорадке, весьма похожей на ту, какую вызывает атмосфера, перенасыщенная кислородом.
Уже вне себя и отчаявшись держать зловредного Амура на расстоянии, Ева стала обдумывать, как избавиться от него окончательно, любой ценой, не разбирая средств и не смущаясь никакой щепетильностью. Между Амуром и Евой борьба шла насмерть; важно было не то, как одержать верх, а одно — победа.
Ева хорошо знала себя: не потому, что была особенно склонна к размышлениям, а потому, что обладала проницательным и верным чутьём; а зная себя, понимала: уловками и ласковыми речами она сумела бы обморочить самого дьявола, не то что Амура, который по природе своей быстро воспламенялся и легко поддавался соблазну. И потому она вознамерилась перехитрить Амура и избавиться от него наверняка и вероломно — убить его.
Она приготовила свои сети и крючки и, насадив на них приманку из цветов и сладчайшего мёда, завлекла Амура: игриво щурила глаза, посылала ему улыбки опьяняющей нежности и слова, в которых серьёзность смешивалась с лаской; произносила она их голосом, приглушённым волнением, и звуки его были певучее воды, когда та, расплетаясь, бежит по гальке или, вздыхая, падает в чашу мавританского фонтана.
И Амур явился на крыльях — радостный, прелестный, счастливый, ошалелый и доверчивый, как ребёнок; порывистый и самонадеянный, как юноша; спокойный и безмятежный, как муж в полной силе.
Ева приняла его к себе на колени; ласкала с кошачьей мягкостью; подносила ему сладости; баюкала, чтобы он спокойно задремал, и, едва увидела, что он утих и положил голову ей на грудь, собралась задушить его: с яростью и силой стиснула ему горло.
Но чувство жалости и скорби на несколько кратких мгновений удержало её. Ах, до чего же был хорош, до чего божественно прекрасен этот проклятый Амур! На его перламутровые щёки, побледневшие от счастья, падал дождь золотых кудрей, тонких, как нити самого света; и с пурпурных уст, всё ещё улыбавшихся, из-за двух рядов зубов, белых, как очищенные кедровые орешки, выходило дыхание — благоуханное, ровное и чистое. Его голубые, полуприкрытые, влажные глаза хранили счастливую истому последних мгновений; а розовые крылья, сложенные на теле эллинской соразмерности, казались сорванными лепестками. Еве захотелось плакать...
Иного выхода не было: она должна была убить его, если хотела жить достойной, уважаемой, свободной... И, закрыв глаза, чтобы не видеть мальчика, она крепко сжала руки — долго, долго, — ужасаясь хрипу, который слышала, глухому и мрачному стону, исторгавшемуся из умирающего Амура.
Наконец Ева отпустила свою жертву и вгляделась в неё... Амур не дышал и не шевелился: он был мёртв — так же мёртв, как покойная моя бабушка.
В ту самую минуту, когда она удостоверилась в этом, преступница ощутила страшную, странную, необъяснимую боль: что-то вроде волны крови, поднимавшейся к мозгу, и железного обруча, который всё теснее сдавливал ей грудь, не давая вздохнуть. Она поняла, что произошло...
Амур, которого она думала держать в объятиях, был глубже — в самом её сердце; и Ева, убив его, убила себя.
Путник
Холодна, ледяна была ночь. Ветер свистел жутко и гневно, дождь падал неустанно — то косыми порывами, то тяжёлыми ливнями; и два или три раза, когда Марта осмеливалась подойти к окну, чтобы посмотреть, не унимается ли буря, её ослеплял багрово-синий свет молнии и ужасал громовой раскат — так близко над самой головой, что казалось, дом вот-вот рухнет.
И как раз тогда, когда стихии разъярились пуще прежнего, Марта явственно услышала стук в свою дверь, а вслед за тем — жалобный, настойчивый голос, умолявший её отворить. Разумеется, осторожность советовала Марте не откликаться: в такую страшную ночь, когда ни один добропорядочный человек не отважится выйти на улицу, только лиходеи да пропащие распутники решатся идти против ветра и дождя в поисках приключений и добычи. Марте следовало бы сообразить: человек, у которого есть дом, и в нём огонь, и рядом мать, сестра или жена, способная его утешить, не выходит в январскую ночь, когда бушует буря, не стучится в чужие двери и не тревожит покоя честных и скромных девиц. Но рассудительность, особа достойнейшая и преуважаемая сударыня, имеет проклятую привычку являться с опозданием, а потому только и умеет, что отравлять удовольствия да сдабривать раскаяние. Рассудительность Марты, по своему обыкновению, отстала; а порыв жалости, первое движение, которое поднимается в женском сердце, заставил девицу спросить через дверное оконце с состраданием: «Кто стучится?» Нежный, звучный тенор ответил убедительным тоном: «Путник». И добрая Марта, не вдаваясь в дальнейшие расспросы, подняла поперечный брус, отодвинула засов и повернула ключ, пленённая обаянием этого голоса, такого звучного и такого нежного.
Путник вошёл, учтиво кланяясь; затем с изящной непринуждённостью снял широкополую шляпу с перьями, с которых капала вода, распахнул плащ, промокший от дождя, поблагодарил за гостеприимство и сел у очага, где ярко горел разведённый Мартой огонь. Марта едва решалась взглянуть на него: в эту самую минуту та самая запоздалая рассудительность уже принималась за своё, и Марта понимала, что давать приют первому, кто постучится, — явное легкомыслие. Однако, так и не решившись поднять глаза, она искоса разглядела: гость её был молод, статен, бледен и белокур; лицо у него было красивое, печальное, а весь вид — господина, привыкшего повелевать и занимать высокое положение. Марта почувствовала себя скованной и растерянной, хотя путник держался признательно и говорил ей любезности, которым очарование его голоса придавало ещё больше прелести; и, чтобы скрыть своё смущение, она поспешила подать ужин и предложить путнику лучшую комнату в доме, где он мог бы переночевать.
Испугавшись собственной неосторожности, Марта всю ночь не могла сомкнуть глаз и с нетерпением ждала, когда забрезжит рассвет и гость удалится. Но вышло так, что, спустившись к завтраку уже отдохнувший и улыбающийся, он ни словом не обмолвился об отъезде; не заговорил он о нём и за обедом, а к вечеру — тем менее. Марта же, занятая и очарованная его речами и нескончаемыми разговорами, не нашла в себе духу сказать ему, что она вовсе не содержит постоялого двора.
Побежали недели, миновали месяцы, и в доме Марты не осталось иного хозяина и повелителя, кроме того путника, которого в бурную ночь она имела неосторожность приютить. Он приказывал, а Марта повиновалась — покорно, безмолвно, быстро, как мысль.
Не думайте, однако, что Марта была оттого счастлива. Напротив, она жила в непрестанной тревоге и горести. Я назвала путника повелителем, но следовало бы назвать его тираном, ибо деспотические прихоти и переменчивый нрав его доводили Марту почти до помешательства. Поначалу путник казался послушным, ласковым, льстивым, смиренным; но мало-помалу он осмелел и присвоил себе такие права, что терпеть его стало не под силу. Хуже всего было то, что Марта никогда не могла ни угадать его желания, ни предупредить его досады: без повода и причины, когда меньше всего этого ждёшь или опасаешься, он бывал то вне себя от ярости, то безмерно доволен, переходя, быстрее слова, от гнева к ласке и от смеха к бешенству. На него находили приступы неистового раздражения и несправедливые, бессмысленные вспышки, которые через две минуты сменялись порывами нежности и ангельской кротостью; то он упрямился, как мальчишка, то отчаивался, как взрослый мужчина; то осыпал Марту бранью, то называл её самыми сладкими именами и расточал перед ней покорнейшие нежности.
И как же прочно были они забыты…
Потерянное сердце
Реванш
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге