Тёмный граф — фрагмент
Это тот самый залив Яде, к которому ныне с надеждой и радостью обращены взоры многих немецких ревнителей отечества; на нём с гордых военных кораблей, которым здесь нашлась гавань, будет развеваться чёрно-белый флаг Пруссии и, быть может, некогда сообщит этому углу между сушей и морем высокое историческое значение. Назад, на шесть десятилетий! Тёмная весенняя ночь; густой мартовский туман заволакивает и волны, и зыбь, и песчаные гряды, и осушительные шлюзы; тусклый отсвет огней, горящих в домах деревни Яде, едва доходит до защитного вала, окаймляющего приливную отмель у Яде. Над отмершими, шепчущими прошлогодними стеблями тростника и осоки, в болотных низинах, пересечённых множеством канав с водой вокруг деревушек Юргенграве и Моорхузен, пляшут весёлые блуждающие огоньки. Там стоит городок Фарель с внушительным господским дворцом и церковью за каменной оградой; сквозь туман чернеют укрепления форта Кристиансбург, а между ним и городком, будто пара исполинских ночных духов, раскинули крылья две огромные ветряные мельницы. Но могучие крылья остановились и покоятся, словно уснули; тишина реет над водами, тишина призрачным дыханием веет над плоским, безотрадным краем. Лишь отдалённый плеск весла, всё ближе к берегу, ещё прорезает глубокое безмолвие.
В этот весенний вечер 1794 года, когда в обновлённой природе ещё не настало радостное пробуждение, через Варельский лес к городку шёл совсем ещё молодой, хорошо одетый человек, в охотничьем платье, с ружьём; его сопровождали слуга и бурый легавый пёс. Юноше, должно быть, не исполнилось ещё девятнадцати лет; слуга был всего несколькими годами старше, уроженец этих мест: крепкий фриз, скорее коренастый, нежели стройный, с бодрым взглядом и выражением чистосердечной преданности. Он нёс охотничью добычу: вальдшнепов разных видов, болотных пастушков и бекасов. Его господин, молча шагавший впереди, был хрупок и строен; тонкий стан его сулил ещё больший рост. Мысли юноши уносились в какую-то неясную даль. В молодой груди, полной радостной надежды и деятельного порыва, пробегало вешнее чувство: как таинственно шевелилась жизнь в материнском лоне земли, как молодая зелень с неодолимой силой пробивалась к свету обновлённого солнца; как те птицы, с охоты на которых возвращался юный охотник, уже снова тянули на север, повинуясь всесильному зову перелёта, как тянули туда же журавлиные стаи, что он видел днём, и гюсфёгели, и небесные козы, чьи жуткие крики пугают ночного путника, — и все они покорялись единому непреложному закону природы, — так и юношу влекло прочь из этих однообразных равнин, из круга однообразных занятий; он жаждал учиться, жить.
Между тем, пока молодой человек со своим спутником шёл к дворцу через ухоженные рощи, а затем по обширному и прелестно устроенному парку, к берегу поблизости от дворца подошла, насколько было возможно, яхта под нидерландским флагом; несколько мужчин, за которыми следовала прислуга, нагруженная дорожными вещами, в лодке перебрались с судна к Варельскому шлюзу и ступили на сушу.
В господском дворце целый ряд комнат был залит светом, и отблеск, падавший оттуда на густой туман, казался почти метеорическим сиянием. Зрелище было необычайное: чаще всего дворец стоял пустым, вверенный лишь верной опеке старого, честного кастеляна. Высокий род, которому принадлежали амт и фогтство, иначе — благородное владение Варель, имел много дворцов и поместий; члены этой знаменитой фамилии жили врозь, тем более что их союзу недоставало той прекраснейшей скрепы, что зовётся любовью.
Во дворце торопливо сновала челядь. Наследный господин прибыл с советниками и писцами, как видно, не в лучшем расположении духа, после водного пути, испорченного весенними бурями. Его твёрдый шаг со шпорами потрясал пол и окна комнаты, где он беспокойно ходил взад и вперёд. Это был ещё молодой господин, всего тридцати двух лет, но лицо его уже носило печать мужской зрелости; борода и платье выдавали в нём воина высокого звания.
За столом, на котором горели два серебряных подсвечника с рожками, сидели двое мужчин и старательно раскладывали перед собою в известном порядке множество бумаг и писем, вынутых из дорожного сундука. То были, очевидно, документы: с некоторых свисали на чёрно-жёлтых или красно-белых шёлковых шнурах большие футляры; цвета шнуров показывали, что одни грамоты даны в лен римскими императорами, другие — королями Дании, а в футлярах заключались печати, сообщавшие пергаментам, к которым были привешены, полную законную силу.
Слуга распахнул дверь и возвестил:
— Господин гофмейстер её превосходительства госпожи имперской графини-вдовы!
— Ждать! — коротко и резко ответил граф и вполголоса, сквозь зубы, пробормотал: — Очень спешит, ancien régime! — Потом сказал громко: — Вы, господин надворный советник Брюнингс, примите немного к сведению то, что великий посол chère grand Mère имеет поручение сообщить и представить; а вы, господин секретарь Випперман, сделайте вид, будто заняты писанием, и кое-что записывайте вслед за ним: в наших делах ни одно слово не должно упасть наземь и пропасть. Для нас настал самый крайний срок, если мы не хотим уйти из наших владений беднее церковных мышей: надобно уловлять и собирать склонности госпожи бабушки, хотя бы это были и не античные монеты.
После этих слов, в которых явственно слышалось раздражение повелителя, молодой имперский граф и наследный владелец позвонил; слуга отворил дверь управляющему старой графини. Тот, о ком было доложено, вошёл с глубоким почтительным поклоном: человек среднего роста, с осанкой степенной, уже поседевший, бледный, измождённый на вид и одетый с чрезвычайной изысканностью. Граф ответил на смиренное приветствие слуги лишь лёгким движением пальцев у головы; господа за столом, поднявшиеся при его входе, также поклонились довольно бегло и устремили на управляющего колючие, выжидающие взгляды.
— Ну-с, господин Виндт… добрый вечер! Что вы принесли? — начал властитель.
— Прежде всего, ваше сиятельство, нижайший привет и радостное приветствие в благородном господском доме Варель от имени всей дворцовой прислуги и всех жителей здешнего места, — отвечал управляющий, оставаясь в согбенной позе; затем, выпрямившись, продолжал: — Её сиятельство, вдовствующая госпожа имперская графиня, изволит через меня выразить вашему сиятельству свою радость и благодарность за то, что ваше сиятельство, по её просьбе, прибыли сюда, и надеется, что ныне всё, до сих пор спутанное и разъединённое, при этой личной встрече мирно разрешится и соединится воедино.
— Так надеется бабушка? — спросил граф. — Как охотно надеялся бы на это и я, когда бы только не был вынужден опасаться противного!
— Соблаговолит ли ваше сиятельство оказать мне высокую милость и дозволить нижайше изложить теперь же порученное мне, или прикажете назначить иной час?
— Излагайте, любезный господин Виндт, излагайте непременно! — возразил граф тоном знатной насмешливости. — Во всяком случае, будет лучше, если вы изложите прежде, чем подадут кушанья. Я ведь с полной уверенностью надеюсь, что вы не испортите мне аппетита уже с первых слов. Да и продлится это, будем надеяться, не слишком долго?
Как бы шутя, граф вынул часы, взглянул на них и продолжал:
— Я уделяю вам целую четверть часа; однако сядем, сядем все, господа. Как люди оседлые и степенные, мы, без сомнения, тем стойче выслушаем доклад господина домоправителя, генерального интенданта, тайного советника и фактотума нашей дражайшей бабушки. Возьмите и вы кресло, господин Виндт, и откроем тем самым первое из многих заседаний, которые, к несчастью, здесь нам, верно, предстоят.
Домоправитель не обратил внимания на насмешливо-язвительный тон молодого наследника: он отнёс его к недостатку приличествующего почтения в обращении со старшими да к досаде на то, что по поручению его повелительницы был он, Виндт, причиной их приезда сюда, и притом как раз в такое время, когда, с одной стороны, граф, живший теперь в Голландии, как личный друг наследственного штатгальтера Нидерландов и его сына, наследного принца Оранского, был всецело занят вооружением Нидерландов против Франции, а с другой — политические события во Франции оттесняли и затмевали почти все прочие дела, даже личные обстоятельства отдельных семейств.
Всё тем же почтительным тоном, спокойно и размеренно заговорил Виндт, обращая речь единственно к графу и словно вовсе не замечая, что, кроме него, имеет ещё двух слушателей:
— Ваше превосходительство! Всемилостивейший господин граф! В течение долгих лет на унаследованное от отца состояние вдовствующей госпожи графини направлялись корыстные умыслы, приводившиеся в действие через всякого рода посредников, так что всякому справедливо и благородно мыслящему человеку, несомненно, ясно, сколь значителен должен быть тот многократный ущерб, какой её сиятельство от сего потерпела. Даме, почти вытесненной из дому и владений, почти отстранённой от всего своего наследства, полвека втянутой в тяжбы с супругом, с родными детьми и внуками, а ныне стоящей уже на семьдесят девятом году жизни, невозможно заставить забыть всю суровость той печальной необходимости, какую она имела и неизменно должна была иметь для её материнской, чувствительной души, равно как невозможно когда-либо возместить ей действительно понесённый ею немалый урон.
— Позвольте, господин Виндт, — перебил граф, — сделать одно лишь замечание: в известном отношении к почтенной госпоже бабушке вполне приложима поговорка: поменьше добра — было бы лучше! Именно эта материнская, чувствительная душа и раздробила богатое семейное наследство, навлекла тяжкие затруднения, толкнула нас на шаги, за которые приходится краснеть перед светом. Многочисленные дарения, нередко людям недостойным и корыстным; бесполезные покупки; пагубная страсть к собирательству; тщеславное желание прослыть учёной; безмерные обманы всякого рода, в которые попадалась старая госпожа, — вот оно, вот что всегда было причиною всех несчастий. Бог мне свидетель, что я и вся семья желаем мира; что я и мой брат Иоганн Карл охотно готовы, даже ценою жертв, доставить наконец покой и ей, стоящей одной ногой в могиле, и нам самим, и нашим детям.
Граф произнёс эти слова с мужественной серьёзностью; в речи его не было уже ни следа прежнего легкомысленного, глумливого тона, и они не остались без действия на душу собеседника. Тот продолжал, уже мягче и с теплотой:
— Какой отрадой будет для моей боготворимой госпожи, когда я возвещу ей, что она вправе отныне с уверенностью лелеять мысль о более справедливых чувствах своих внуков, которые, явив такие чувства, несомненно, вновь сделаются ей дороги; когда она вправе надеяться, что этой тяжбе, столь же гибельной, сколь противоестественной, наконец будет положен конец! В этой радостной надежде и она, со своей стороны, вполне готова с величайшим великодушием забыть все несказанные и бесчисленные обиды, какие годами громоздились одна на другую, даровать господам внукам всю свою бабушкину любовь, отказаться от всех значительных преимуществ, какие дают ей её права, в особенности в том, что касается иска о крайнем причинённом ей ущербе, однако лишь под тем непременным условием, и никак не иначе, что высокомилостивые господа внуки и со своей стороны ныне засвидетельствуют более справедливый и обстоятельствам сообразный образ мыслей тем, что безо всяких прежних — в многолетних процессах с избытком пускавшихся в ход — происков и кривотолкований закона признают требования Её превосходительства, предъявленные взамен тех совершенно неоспоримых убытков и издержек, которые с полным правом могли бы быть поставлены в счёт и достигли бы неизмеримой суммы, — признают по чести и совести правильными и, если не возместят всего до геллера и пфеннига, всё же предложат приемлемую, значительную сумму отступного.
— Та-ак! — протянул граф, и в глазах его опять блеснула горькая насмешка. — Госпожа бабушка, право, недурно наставлена и поистине «мудрая женщина». Итак, если мы сделаем то, чего она желает и что повелевает, мы будем дорогими господами внуками; а что будет, господин Виндт, если мы этого нашей дражайшей бабушке не сделаем?
— Если и мне позволено будет сделать покорнейшее замечание и возражение, — заговорил теперь из-за своего стола гофрат Брюнингс, человек с длинным, холодным лицом дипломата, исполненный суровой важности, бескровный, с деревянно-прямой осанкой и при этом худой, как веретено, — то, дабы проложить пути к миру и подготовить плодородную почву для будущего столь желанного единения, листья масличной ветви голубицы мира, которые господин домоправитель ныне имеет честь подносить, не должны быть омочены едучей отравой, а зелёные их язычки — обращаться в острия кинжалов. Ваше превосходительство, конечно, с подобающим протестом отвергнет такие обороты, как «козни» и «извращение права».
— Я это сделаю, любезный гофрат, непременно сделаю! — отвечал граф. — Однако пусть этого вашего укора за необдуманное слово теперь будет довольно. Мы слишком хорошо знаем нашу высокомилостивую, нередко весьма немилостивую госпожу бабушку; мы знаем, что свои старинные монеты она хоть и тщательно кладёт на золотые весы, зато слов, обращённых против ближайшей родни, на них не кладёт никогда. Не по военному обычаю карать парламентёра во вражеском стане за то, что поручил ему передать его полководец. Продолжайте, господин Виндт: у вас остаётся ещё полчетверти часа.
Домоправитель заволновался.
— Господин граф, — снова начал он, — если я и предвижу, что в этот скупо отмеренный срок не сумею высказать ничего, что дошло бы до сердца и убедило бы вполне, то всё же, как я покорнейше осмеливаюсь просить, мне должно быть дозволено без всякого постороннего вмешательства прежде изложить следующее. Самое существенное из того, что мне надлежит сообщить в порядке предварения и как основу дальнейших переговоров, может быть сведено к тринадцати пунктам.
— Тринадцати? — с насмешливым нажимом повторил граф. — Число это у людей не в чести и слывёт роковым. Однако послушаем!
— Это опять почти те же самые тринадцать пунктов, — продолжал Виндт, — которые послужили основанием соглашению, заключённому в Берлине в тысяча семьсот пятьдесят четвёртом году, которые в тысяча семьсот шестидесятом были представлены Имперскому надворному совету и разрешение которых, равно как и заявление, достойное прославленного благородного образа мыслей господ графов, было сверх всякой меры задержано одними лишь теми, кто искал в этом своей выгоды и, к несчастью, нашёл её более чем достаточно.
При этих словах дипломатическая физиономия надворного советника Брюнингса, казалось, несколько вытянулась, а нос его сделался ещё заметно острее, хотя и без того был достаточно остёр. Господин Випперман, качая головой, принялся откашливаться и с досадой ударил пером о стол. Виндт же спокойно продолжал:
Надворный советник Брюнингс снова хотел было с горячностью вскочить и возразить, но граф властно остановил его знаком и сказал:
— Тише! Слово за госпожой бабушкой.
— Tandem tandemque! — воскликнул гофрат Брюнингс, и секретарь Випперман, глубоко переведя дух, отложил перо.
Граф горько усмехнулся и сказал:
— А-а…
бабушкино чадо!
2.
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге