«Вервольф»: крестьянская хроника — фрагмент

У Вульфова двора выгоны были лучше, чем у всех прочих, зато хозяину чаще всех приходилось иметь дело с волками и медведями, да ещё с тёмно-бурыми людьми, что жили там, в глубине топей. Но это-то ему как раз и было по нраву, и сыновьям его ничуть не меньше; чем беспокойнее шла жизнь, тем веселее было им. Так и вышли из них мужики — словно деревья, с руками, как медвежьи лапы; а всё же всякий их любил, потому что они так прямо и бойко глядели на свет и всё смеялись.

Это пригодилось и им, и их детям, и детям их детей, потому что временами на пустоши бывало лихо. Чужие племена проходили через неё, и крестьянам пустоши приходилось крепко сторожиться, чтобы их не смяли. Но век от века в Эдрингене — так называлась деревня — их становилось всё больше; они держались стойко, отбрасывали врагов или укрывали женщин, детей и скот в городище за валами, среди топей, а чужаков потом донимали внезапными наскоками и засадами, пока те опять не убирались прочь.

Мужчины Вульфова двора в таких делах всегда шли впереди. Не один из них оставался лежать со стрелой в горле или с копьём в груди, но всякий раз находился ещё кто-нибудь, на ком держалось имя.

Тем временем они запахивали всё новые земли, а топи обращали в луга и пастбища. Во дворе было уже десять строений; он стоял в своём дубняке, как крепость, за валом и рвом, и в большом доме не было недостатка в оружии и орудиях всякого рода.

В жилой части дома, возле очага, на широкой полке у очажной стены, стояла дюжина тяжёлых серебряных блюд. Когда крестьяне с гор прислали гонцов и попросили крестьян пустоши помочь им выгнать римлян из страны, один из сыновей Вульфова двора тоже выступил в поход. Уже стариком он всё ещё смеялся, стоило заговорить о том, как Вар со всеми своими людьми сгинул.

— Парень, — говорил старик, — вот была потеха! Ох и отделали же мы этих кривых псов! Штук двадцать я один огрел по башке — так и бухало, потому что у всех у них на головах были жестяные колпаки. Ну, а потом я на память прихватил эти блестящие миски. Не славно они тут глядятся?

С римлянами крестьяне управились скоро, но потом пришёл франк, а тот был живуч, как угриная кожа. Сегодня набьют ему полную спину, а завтра он опять тут как тут. Один из Вульфов был при Векинге, когда тот у Зюнтеля изрубил франкское войско в сырое мясо; зато двое вульфовых крестьян оказались среди тех мужей, которых Карл велел у Хальсбееке, у большого перевоза, перерезать, как скот. Когда же после того всё, что только могло держать нож, бросилось ему на горло, и трое Вульфов пошли с прочими; назад они не вернулись.

Под конец, однако, хайдские люди сказали себе: «Одному против целого воза навоза не навоняешь». И стали платить оброк, отреклись от Воде и Фригги, приняли крещение и со временем сделались вполне исправными христианами, особенно после того, как один из них, по отцовскому обычаю, заколол на Хингстберге белого жеребца старым богам и за это лёг под топор.

С виду они совсем присмирели и даже позволили посадить себе перед самым носом франкского рыцаря. Но внутри остались прежними: едва в священной Римской империи снова всё шло кувырком, они ещё до зари выезжали через пустошь, поджигали крепость с четырёх углов и били по голове всякого, у кого была борода.

Надолго это им, однако, не помогло: чужие господа силой и хитростью отнимали у них одно право за другим, и в конце концов все они стали оброковыми ленниками — все, кроме вульфова крестьянина; у того была вольная грамота сательмейера, потому что некогда один Вульф спас герцога Биллунга от врагов. И хоть сегодня монастырь, а завтра рыцарь изо всех сил старались прибрать Вульфов двор к рукам, Вульфы умели от этого уберечься.

Хлопот у них и без того хватало: то в краю война, то поднимались разбойные рыцари. Когда крестьянин пахал, копьё и арбалет лежали рядом с его курткой, и не раз он со своими людьми перехватывал двух-трёх грабителей да спроваживал их на тот свет. Но раз уж таков был порядок вещей, он особенно об этом не раздумывал; глаза у него оставались ясные, и смеяться он тоже не разучился.

Когда крестьяне приняли новое учение и отказались от патера, Вульфсбауэру пришлось пойти к нему и всё растолковать: патер был добрый старик, и крестьяне полагали, что никто не сумеет сказать ему об этом так мягко, как Харм Вульф, у которого любимая присказка была: «Всё это только переходное». А сам тем временем убивал волка в яме — и смеялся.

Позднее, правда, случались времена, когда и у Вульфсбауэра лоб хмурился складками, глаза темнели, и смех его уже не раздавался так громко. Это было в году 1519-м, когда Ганс Магерколь, епископ Хильдесхеймский, сцепился с брауншвейгским герцогом, а крестьянам пришлось расплачиваться собственной шкурой. В Бургдорфе красный петух прокричал во всё горло; один из Вульфов, женившийся там и вошедший в дом земледельца-горожанина, вернулся на Вульфсхоф с белым посохом слепца и вскоре умер от тоски: брауншвейгские ратники обесчестили его молодую жену.

Шайка этого сброда добралась и до самого Вульфсхофа; но их было всего человек двадцать, и обратной дороги они уже не нашли. Хозяин с сыновьями и батраками перебил их, отвёз в болото и там прикопал.

И сын его впоследствии на время разучился смеяться: девятого июля 1553 года у Фогельхерда под Зиверсхаузеном сошлись в большой битве брауншвейгский с саксонцем — против каленбергца и бранденбуржца.

Страшно было в Хайде и до сражения, и после него; однако Вульфсбауэр вовремя почуял, куда клонится дело, и укрыл в болотной чаще женщин, детей, скотину и всё, что имело цену. Сам же он со своими людьми соединился с прочими крестьянами, и если им попадалась кучка пехоты или всадников, тем приходилось худо. Больше двух сотен перестреляли и перебили крестьяне. Когда они зарывали убитых, Вульфсбауэр смеялся и говорил: «Всякую работу надо делать с охотой, особенно если она себя оправдывает», — а разумел он под тем оружие и наличные деньги, что находили при ратниках.

Как бы круто ни приходилось, свои жёсткие глаза и звонкий смех Вульфсбауэры теряли не скоро; уж очень худо должно было стать, чтобы они переменились.

Так оно и вышло. В 1623 году ходили всякие толки о войне, которую кайзер вёл с чехами из-за нового учения и которая всё шире расползалась по земле. К тому же являлось великое множество странных знамений. Вырастали розы, а из них снова выходили розы; хлеб кровоточил; на просёлках лежали падавшие с неба звёзды; три дня кряду в июле несметные тучи пёстрых мотыльков летели над пустошью, а за ними столько же жёлтых бабочек; уродов у скота родилось больше, чем когда-либо прежде; мыши плодились без меры; показывались птицы мора и смерти; на небе видели огненных мужей, и звезда, похожая на меч, сорвалась вниз.

По всему этому иные люди предвещали войну, голод, пожар и моровую язву. И в самом деле, не прошло много времени, как начался великий мор, особенно в городах, где люди жили тесно один к другому и сходился всякий пришлый люд. Чтобы снова вымолить у Господа милость, целые толпы полуголых мужчин и женщин, с цепями на шее, тянулись за крестом, выли и кричали как помешанные, били себя верёвками по спинам, так что кровь брызгала во все стороны, и пели так, что впору было Богу сжалиться.

Когда Харм Вульф, наследник Вульфсхофа, вёз в город торф, ему встретилось такое шествие, и он здорово рассердился: в телегу у него были запряжены молодые лошади, и они во что бы то ни стало норовили сорваться с дороги, когда эта безумная ватага с рёвом пошла навстречу.

Потом, однако, он не мог удержаться от смеха: уж очень глупо это выглядело, когда они все разом вскидывали руки к небу и затягивали:

— Гой, подымите руки, Чтоб Бог отвёл сей мор, Гой, протяните руки, Чтоб Бог вас пожалел!

«Что за дурная песня!» — подумал он и засвистел песенку про ежевику.

Мансфельдцы

На другое утро, идя через пустошь, он тоже посмеивался про себя, но уже не над бичевателями: о них он давно забыл.

Он думал о том, что сказал ему отец: пора, мол, жениться и принимать двор. И думал он о Розе Уль.

Ведь она и должна была стать его женой: самая ладная девушка во всей округе, единственное дитя отца Уля, та самая, с кем ему всегда охотнее всего танцевалось на жатвенном пиве. Оттого он и посмеивался про себя.

Он перекатывал в зубах майский цветок, сорванный в лесу у старого вала, и смотрел на пустошь, всю зелёную от молодой берёзовой листвы, всю блестящую на солнце.

Со стороны болотной низины, между высокими кустами можжевельника, показался человек. Он остановился, указал пальцем на цветок, который Харм держал во рту, осклабился и сказал:

— Фриггины цветы: кто их рвёт, тот холостым недолго живёт.

Харм засмеялся и подал ему руку. Всякий раз, когда он видел отца Уля, ему приходилось дивиться: тот был совсем не таков, как все люди, каких он знал. В каждом его слове прятался второй смысл; голова у него была полна всяких дурачеств, но и ума тоже, и говорили про него, будто он не один только хлеб жевать умеет.

Но всё это были бабьи россказни; он три года учился в Хельмштедте, в тамошней высокой школе, и прилежно занимался там и делами духовными, и тем, что помогает от болезней у людей и скота. Потом, однако, умер наследник двора, а другого сына не было, и пришлось ему принять хозяйство; с той поры его в шутку прозвали Поп-мужик.

И всё же крестьянин из него вышел редкий, только во многом он шёл собственной дорогой: так, например, он никак не мог найти дороги в церковь, потому что говорил: «Кто знает, как делают колбасы, тот их уж не ест». Ещё был у него дар: всё, что он говорил, он мог, когда хотел, уложить в рифму; не справляли свадьбы, на которой отец Уль не сказал бы своего стиха, и всякий раз — нового. Глаза у него были вовсе без цвета, как вода. Редкий человек выдерживал их взгляд; а взглянет он на собаку, какой бы злой та ни была, — и она спешила убраться прочь.

И вот теперь он стоял с таким видом, будто и счёта до трёх не знал, осклабился и, указывая на ружьё за спиной у Харма, спросил:

— Уж опять к кабаньему самолову?

И громко расхохотался: кабаний самолов был совсем близко от двора отца Уля, а стоило Харму оказаться у самолова, как Розе вскоре находилось дело перед двором.

Так было и теперь. Когда Вульф пришёл туда и увидел, что ловушка ещё не захлопнулась, он сунул в рот три пальца и свистнул, как чёрный дятел. Прошло немного времени; позади него послышался шорох. Он обернулся и увидел у дуба что-то огненно-красное: то была красная юбка. Тут началась погоня вокруг дерева, а потом послышался визг.

«Ах, парень, — пропыхтела девушка, и грудь у неё ходила ходуном, — ты меня совсем без дыху оставишь! Да разве это пристало?» А потом всё-таки дала увести себя туда, где мох был ровный и сухой, позволяла целовать себя и сама целовала в ответ, да ещё считала, сколько раз прокукует кукушка: сколько накличет, столько ей, значит, жить. Но кукушка прокуковала всего два раза, и девушка сказала: «Вот ленивая псина!» — и засмеялась.

Со двора позвали. Девушка вскочила: «До вечера! Мать уже зовёт. Только до вечерни не приходи: до той поры я вся в работе». Она высвободилась, и Харм со смехом глядел ей вслед: так проворно она уходила, что красная юбка взвевалась то туда, то сюда, как пламя, а волосы под маленьким чепцом светились чистым золотом; завязки чепца так и летали вокруг.

Прежде чем перебраться через перелаз, она ещё раз оглянулась; потом скрылась, и Харму стало так, будто солнце уже не столь славно светит и птицы поют далеко не так весело. Но затем он просвистел сквозь зубы ежевичную песенку и опять засмеялся себе под нос, шагая по вересковой пустоши; глаза у него были сини, как небо над ним.

Такими синими они оставались до самой свадьбы, а уж на свадьбе — особенно. Свадьба выдалась большая, веселья было вдоволь, хотя ни один из мужчин не напился.

Иные крестьяне, правда, толковали, что дела в Империи принимают всё более опасный вид; но какое дело было до этого Харму Вульфу, когда его с молодой женой под смех и гиканье втолкнули в тёплую горницу, и какое дело было ему до огненных мужей в небе, до кровоточащего хлеба, до птиц мора и смерти? Он обнял свою Розу и сказал: «Сову я поймал, да ещё какую ладную сову!» И сам рассмеялся своей шутке.

Он так и смеялся до того дня, когда его Роза слегла родами; но тогда смеялся ещё больше — только не так громко, больше глазами: возле неё лежал мальчик, мальчик, мальчик что надо, настоящий медвежонок, на все десять полновесных фунтов, и с самого начала пригожий.

«Да, — сказал он на третий день жене, у которой на щеки уже вернулась краска, — что же это у нас такое: совёнок или волчье ягнятко?» И громко рассмеялся своей прибаутке.

Он смеялся, уходя на работу, смеялся, возвращаясь с поля. И прежде жизнь у него была недурная, но теперь, с такой ладной женой да с таким здоровым мальчуганом, — теперь всё было совсем иначе. От радости он не знал, куда себя деть; так легко, так просторно было у него на душе. И когда иной раз Рейнеке, или Мартен, или кто-нибудь ещё из эдрингцев начинал суетиться, словно ворона при виде лисицы, и рассказывал, что слыхал в Целле, или в Бургдорфе, или в Пайне: будто по белу свету идёт война и недолго ждать, как и в пустоши запахнет палёным, — Вульфсбауэр, сея или ведя плуг, посвистывал свою песенку про ежевику и думал о своей Розе, о своём маленьком Хермке и о том, как славно ему всё-таки выпала доля.

Хермке уже мог, держась за материнскую руку, ковылять ему навстречу и кричать: «Отец!» — когда Харм возвращался с поля; и дело шло к тому, что скоро у мальчика должен был появиться братец или сестрица. И вот однажды утром хозяин поехал в город платить в управе оброк за двор. Утро выдалось ясное; берёзы вдоль дороги только что распустились, зяблики заливались на все голоса, пели жаворонки, а вся низина сверху донизу стояла красная: зацвёл болотный мирт. Харм пустил коня лёгкой рысью, так что песок за ним сыпался пылью: «Чем раньше доберёшься до города, — думал он, — тем раньше воротишься домой».

Однако домой он пришёл только поздним вечером, и пришёл пешком. Когда он заплатил подати и направился к корчме за городом, где оставил своего буланого, чтобы не платить за въезд, там поднялся сущий разгул. Прибыл мансфельдский полевой капитан с отрядом ратных людей, и пошёл у них пир горой. У всех этих молодцов головы были красны от пива и шнапса; они орали, ревели, горланили, тешились с приблудными бабами, которых таскали с собой, — глядеть было срамно. Дочерям хозяина и служанкам приходилось худо; даже хозяйка, у которой уж, верно, давно не осталось никакой пригожести, не могла укрыться от этих болванов.

Когда Вульфсбауэр хотел обойти дом и пройти к конюшне, навстречу ему выступил какой-то малый: на шляпе у него торчало красное перо, а под длинным носом — грозные смоляно-чёрные усы. Увидев крестьянина, он громко вскрикнул, бросился ему на шею, расцеловал в обе щёки, так что Харма обдало шнапсным духом, взял его за плечи, отстранил, рассмеялся во всё своё жёлтое лицо, снова стиснул в объятиях и заревел:

— Брратушка мой серрдечный! Сколько лет мы с тобой не видались? Ах, ррадость-то, ррадость! За это надо выпить!

— Хозяюшка!

— Только уж смотри, уходи отсюда!

— Эй вы, добрые люди!

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге