Бегство Беаты Хойерманн — фрагмент
Глава первая
Этот другой, назойливец, чуть было не въехал чужеземному белому человеку под самые колени сзади. Улыбками и поклонами он вынудил его воспользоваться его — только его — рикшей! Почтенный господин да соблаговолит сесть; он предлагает ему лучшую рикшу во всём Ниппоне и свои ничтожные услуги, и пусть боги отравят ему смертный час, если он не готов ради почтенного господина рисковать жизнью столько раз, сколько тому будет угодно этого потребовать.
Он, Акира, стоял рядом и слушал болтовню Мосаку, мечтая только о том, чтобы за это разнести его жалкую рикшу на куски. Но белый человек не устоял перед потоком речей Мосаку: рассмеялся и сел, тогда как сиятельная супруга заняла место в коляске Акиры.
Честолюбивые соперники, оба они тотчас пустились наперегонки: плоские соломенные шляпы-крышки на их бритых головах подпрыгивали и плясали, пот струями стекал с рук и ног. О, они-то покажут, на что способны, — хай!
С того дня прошли месяцы; но Акира и Мосаку по-прежнему ненавидели друг друга с прежней истовостью, стерегли каждый шаг сиятельных чужеземцев коршуными глазами и не знали большего торжества, чем опередить соперника и выхватить у него постоянного седока, когда белый человек или его почтенная супруга желали ехать без спутника.
В первые недели Беата никак не могла разобрать, кто из двух противников оказался проворнее, опередил другого и теперь скорой рысью уносил её, едва она ступала на берег из маленькой лодки под драконьим парусом. Японские лица поначалу казались ей все одинаковыми — своей жёлто-смуглой бледностью, тёмными, чуть косо поставленными глазами над выдающимися скулами и вежливой — невозмутимо вежливой — улыбкой.
Лишь постепенно научилась она выделять отдельных людей из народной толщи и ощупью подбираться к чужой душе; и хотя в кругосветных странствиях с мужем она уже видела человеческую душу под кожей всевозможных оттенков, никогда ещё не бывало в ней такого чувства чуждости, такой полной несродности, как при встрече с представителями жёлтой расы.
На коленях у неё лежал англо-японский словарь, и она мучилась над увертливыми числительными: «Ити-май, ё-май — нет! Ити-май, ни-май, сам-май, ё-май, го-май… ну?.. — року-май, сити-май…»
Она всегда считала делом чести освоиться с языком страны, где они собирались задержаться надолго.
Когда её муж добивался должности резидента в Германской Восточной Африке, она с отчаянным рвением учила кисуахили и полюбила этот рыцарственный, певучий язык со всеми шероховатостями его арабской примеси. И когда она дошла до того, что могла сама с безукоризненной учтивостью поблагодарить вождя ближайшей деревни, который с достоинством появлялся в боме — крепости, за барана, поднесённого в знак почёта, а затем, если тот не мог отыскать выход, решалась самолично выставить его вон; когда она могла напевать коротенькие щебетливые любовные песенки своей чёрной служанки и вдумалась в задумчивые и лукавые пословицы этих людей, — тогда для неё нашёлся путь к чужой расе, путь, по которому она могла ходить всякий раз, как ей вздумается, — и ходила часто.
Ибо в том, как Ардили, её арабский слуга, подносил ей блюдо с зелёными апельсинами и красными бананами, сказывалось унаследованное достоинство тысячелетней крови; казалось, он совершает древний торжественный жертвенный обряд.
И вся бесконечная тоска тех, кто вечно странствует, звучала в печальном изречении, которым Ибрагим бен Масуд, толкователь снов, предостерегал её не отведывать воды Нила.
«Ибо кто отведает этой воды, госпожа, а потом уйдёт из земли, где она течёт, тот должен вернуться, не то тоска убьёт его…»
Она любила этих праправнуков народа-владыки, от топота чьих стад и рёва боевых рогов дрожала земля, народа, воздвигавшего дворцы, перед которыми и тысячу лет спустя казуарины благоговейно склоняли свои дивно изогнутые ветви.
Она любила их, как любила благородные бронзы, героические сказания и диковинных зверей, — той созерцательно-восхищённой, беспечной и потому чуть высокомерной любовью ценителя к созданию, которому нечего от него требовать.
Но ей не суждено было пустить корни в африканской земле.
Однажды её муж вернулся из недолгого похода в глубь страны, и лихорадка была в каждой капле его крови. Она протравила жёлтым белое в его глазах.
Она билась с лихорадкой, как раненая львица.
Когда врач станции пришёл проведать больного, у его постели он застал женщину, по всему виду твёрдо решившую попросту вцепиться зубами в руку смерти, если та потянется к трепещущему сердцу её мужа.
Да, именно этого она и хотела. Но у смерти нашлись дела для рук в другом месте, и она ушла.
И когда Беата поняла это и уверилась в своей победе, она повалилась — всем телом ударилась о пол, и лицо у неё при этом было приветливое и очень довольное.
Когда она очнулась, муж сидел у её постели с письмом в руке; он подал ей его, когда к ней вернулась ясность мысли.
Письмо было от губернатора; в нём стояло:
«Дорогой Хойерман! А теперь будьте так любезны — подайте прошение об очень долгом отпуске для поправки здоровья, не то чёрт Вас побери. Без таких молодцов, как Вы, мне не обойтись, когда дойдёт до дела! Пока обойдусь. Так что убирайтесь поскорее и извольте отправиться в такие края, где лихорадка не водится. По возможности подальше от этой благословенной земли. У меня на Вас большие виды, дорогой Хойерман. Вы это знаете. И я вовсе не намерен допустить, чтобы их мне разрушила такая пошлая нелепость, как болотная лихорадка. Поставьте пока на свой пост дельного помощника и без промедления укладывайте чемоданы. Передайте мой поклон Вашей храброй жене; надеюсь вскоре приветствовать Вас обоих в Дар-эс-Саламе...»
И они уложили чемоданы.
Неохотно — о нет! неохотно... Но ведь это было не прощание навсегда. Они вернутся, непременно...
И на пути домой они строили планы, перегибались над всевозможными картами стран и морей, заставляли стоявший перед ними глобус плясать вокруг своих полюсов.
Они хотели с толком употребить время, свободное от обязанностей и целиком принадлежавшее им, — узнать землю и людей, живущих между Севером и Югом.
Побыв недолго на родине, они сели в Гамбурге на пароход и отправились в охотничьи земли краснокожих.
Они вовсе не собирались держать себя как благовоспитанные среднеевропейцы, которые дают перевозить себя, словно какой-нибудь сполна оплаченный срочный груз. Советов они решительно не слушали и смертельно оскорбляли всех благожелательных попутчиков полным презрением к их опыту, вываренному и разлитому по бутылкам.
Несколько лет под африканским солнцем укрепляют в человеке веру в себя; и если в первые десять недель он сумел удержаться и не прийти в бешенство из-за того и сего, то Чёрный материк он покидает уже человеком, у которого слова «непреодолимые трудности» вызывают одно лишь лёгкое недоумение.
Герхард Хойерманн знал Нью-Йорк и решительно восставал против требования задержаться там дольше, чем было совершенно необходимо, чтобы снарядиться для путешествия, задуманного ими с женой.
Он готов был из-за этого боксировать с любым янки, если его мнение наступало тому на американские мозоли, — боксировать, пока янки не посинеет; но Нью-Йорк казался ему безобразием прямо сказочным, и он собирался возблагодарить своего Создателя, когда оставит его позади.
Конечно, дома в тридцать — пятьдесят этажей могли иметь свои преимущества; но, увы, не для него. Ему казалось, что они нарушают равновесие Земли.
И, конечно, для людей, которым не терпелось поскорее попасть в жизненную толчею, было большим удобством, что поезда надземной дороги каждые две минуты проносились мимо, а подземные составы, словно в них вселились шестьдесят тысяч бесов Джехенны, вырывались из глубины, чтобы через полторы секунды, с воем, будто сами оттого приходили в отчаяние, снова в неё провалиться. Но он, слава Богу, не спешил. И жена его — тоже нет, нет!
Они не пожирали свою жизнь — они вкушали её, изящно и основательно, с большим аппетитом, — а высшие её наслаждения пили, как благородное вино, из бокалов прекрасной огранки.
Что им было делать в городе, который беспрестанно несётся галопом вслед за самим собой и в пляске вокруг золотого тельца разбивает все десять заповедей, а заодно и одиннадцатую, гласящую: «Ты должен быть счастлив!»
Герхард Хойерманн желал отправиться на Дикий Запад, объявил он. Он хотел разыскать «кровавые земли», где Виннету, краснокожий джентльмен, со своей Серебряной винтовкой и знаменитым вороным жеребцом...
— Беата, как звали конягу?
— Ильчи — Ветер! — радостно вскрикнула фрау Беата.
Прекрасно... Стало быть, туда, где он разъезжал на Ильчи и не давал житья проклятым команчам.
Он, Герхард Хойерман, твёрдо стоял на том, что должен охотиться на гризли и собственноручно жарить у костра его лапы. Он хотел рыть землю в поисках самородков и с каким-нибудь бронзоволицым молчуном, увенчанным перьями боевого орла, выкурить трубку дружбы, — вот чего он хотел!
А уж если ему вздумается прогуляться от Скалистых гор на севере до Кордильер на юге, он так и сделает, — хау!
— А ваша жена?!
— Моя жена?!
В глазах Герхарда Хойермана смеялись и плясали огоньки.
— Моя жена идёт со мной! Правда, Беата?!
И он протянул ей свою лапищу, схватил её руку — та сама, торопливая и радостная, побежала к нему, — и они засмеялись друг другу в лицо: хо-хо! Герхард Хойерман умел хохотать так, что всё вокруг гудело. А она радостно вскрикивала между его раскатами... Конечно, она шла с ним! Что тут ещё говорить?
По всем её жилам прыгала красная, шумная кровь её счастья; в нём блаженно смешались опьянение и прозрение, вся святость детской веры в завтра, сознательное взаимное обретение двух душ, умеющих благоговеть одна перед другой, и изумлённое продвижение на ощупь всё дальше, рука в руке, в море света.
Между игрой и серьёзом они не раз сходились в тяжёлом, задыхающемся бою и, совсем близко, железная голова против железной головы, ненавидели друг друга, глядя в сверкавшие синим глаза. Пока не поняли: плечом к плечу они уйдут куда дальше, чем лоб в лоб.
Теперь они любили друг друга ещё и за это открытие и выходили в мир, чтобы завоевать его для себя.
Начали они с «Дикого Запада».
«Кровавые земли», увы, оказались закрыты — не хватало действующих лиц. Подстрелить гризли было неразумно: эти милые звери в Йеллоустонском парке жили в такой же святости и неприкосновенности, как кошки в Древнем Египте. Герхард признал целесообразность такого причисления к лику святых и жалел только, что не может возместить потерю за счёт мормонов.
Индейцев они тоже нашли; но большинство давно рассталось с томагавком и ездило в автомобилях. Герхард сказал, что настоящих индейцев, по-видимому, теперь может поставить только Гагенбек. Но он вбил себе в голову разыскать источник, откуда тот их берёт. И ему это удалось.
Однажды им повстречалась кучка жалких уцелевших из тех, чьи предки возводили храмы и города из золота. И, молча проходя мимо, они смотрели на чужих бледных людей тем трагическим взглядом скорбного отупения, какой бывает у умирающих зверей.
— Счастье, — сказал Герхард, глядя им вслед, — что не немцы виноваты в гибели красной расы. Мы бы недолго после них протянули — совесть заела бы... Тьфу, чёрт!
Беате хорошо его понимала. Эти красные люди, не оказавшиеся достаточно умными, чтобы вовремя стать с победителями на купеческую ногу, были насквозь окутаны той романтикой, которая превращала их гибель в поэзию. Их время миновало, и они вымирали. А немецкие мальчишки играли в индейцев — что не пришло бы в голову ни одному мальчишке другого народа. В своих играх, где индейцы, разумеется, оставались победителями, они восстанавливали равновесие попранного права. И от тех мальчишеских игр в нём, взрослом человеке, сохранилось что-то ребяческое и терпкое.
Когда они покидали край исчезающего народа, у обоих было чувство, что между белыми и краснокожими пролегла такая же пропасть, как между людьми на берегу и теми, кто стоит на отплывающем судне. Они остались позади, краснокожие, на многие столетия. Они уже не шли в счёт — были камнями в собрании; экспонатами. Древностями.
А теперь — жёлтые...
Всякий раз, когда Беате думала о жёлтых людях, она рано или поздно неизменно подходила к стене, которая без конца тянулась направо и налево и, казалось, не имела ворот.
Они прибыли туда в пору цветения сливы и над Киотским заливом увидели гору, священную для той богини, по воле которой расцветают деревья. В чужой, холодной синеве она поднялась перед ними, без облака, без тумана, в сияющем снежном венце, — доброе предзнаменование для прибывших. Ибо дурной приметой считается, если путник, вступая в Японию, видит Фудзияму под покрывалом.
И они пережили сказку цветущей сакуры и с изумлением смотрели на восторг целого народа, которому, кажется, в одной розово цветущей ветке открываются все тайны красоты.
Цвели пионы, и касатики, и лотосы...
А они всё ещё стояли перед стеной без ворот.
Отчего же?
Беата давно закрыла книгу, лежавшую у неё на коленях, и пила глазами все картины, открывавшиеся по пути.
По обеим сторонам улицы — серые низкие домики, неправдоподобно тонкостенные и хрупкие, словно поставленные напоказ всего на час. Бумажные стены со стороны улицы были раздвинуты: день стоял тихий и жаркий. Казалось, жизнь обнажила все свои жилы, и можно было следить, как в них пульсирует кровь.
Торговцы стариной сидели на корточках в своих лавках — глиняная трубка во рту, жаровня с углями подле себя, — со всех сторон окружённые смущавшими взор сокровищами и хламом, от которого дух занимало; этим хламом неистощимая промышленность осчастливила молодую Японию.
Беата раздумывала, не сойти ли ей и не потерять ли час в такой лавке. Она могла сделать это без всякой опаски: Акира от неё не убежал бы. Если бы ей вздумалось до заката простоять в благоговении перед прелестным какэмоно или перед чёрной лаковой шкатулкой с золотыми рыбами, прорывающимися сквозь водопад; если бы ей захотелось восхищаться прохладной тяжестью шёлкового кимоно, на роскошном красном шёлке которого серебром были вышиты воробьи, или испытать одну из тех крохотных игрушек, простых и хитроумных разом, как шутливая загадка, — она могла бы не сомневаться: Акира, терпеливо прождав несколько часов, с тем же восторженным поклоном и той же мягкой улыбкой пригласил бы её вновь занять место в своей дзинрикише, словно она задержала его всего на десять минут.
И если бы после нескольких часов усерднейшего копанья во всех закоулках лавки она всё-таки не нашла ничего, что пожелала бы приобрести, хозяин всех отвергнутых великолепий дал бы ей уйти с такой же вежливой, безмолвной улыбкой, с какой впустил её, не сделав ни малейшей попытки ни навязать ей что-нибудь, ни пригласить зайти ещё раз.
Но она оставила эту мысль: ей трудно было бы оторваться от своих неотвязных раздумий, которые с пытливым усердием и с чуть пристыженной печалью ощупью подбирались к загадочной чуждости этого народа.
Над плоскими крышами серых, смиренных домов тянулись вверх телеграфные столбы; их было столько, что взгляд терялся, и всё-таки они, в сущности, не нарушали картины.
Казалось, чтобы не отстать, нужны железные дороги и телеграфные столбы.
Хай!..
— Нет.
Глава вторая
2
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге