Сёстры — фрагмент
У Хуаны же была английская борзая чистой крови; Хуана нежно любила собаку: та должна была по ночам спать возле её постели, она сама кормила её и сама выводила в сады. И животное, со своей стороны, было верно предано молодой госпоже. Но однажды ночью Хуана поднялась ото сна; стояла гроза, и в смутном страхе она подошла к окну. Борзая же — то ли испуганная и взбудораженная громом и молнией, то ли сон помутил её звериное чутьё — вдруг зарычала и укусила Хуану за ногу. Рана была неопасна; однако Хуана, хотя любила собаку всё так же нежно, решила, что та должна умереть, и ничто не могло отвратить её от этого намерения. Она сумела раздобыть кинжал, заманила собаку в глухой угол сада и там, когда та лежала у неё в ногах, спокойно и быстро перерезала ей горло.
Об этом поступке стало известно; у одних он вызвал изумление, в других ещё усилил безмолвный ужас перед инфантой. К тому же был у неё такой взгляд: на кого она так смотрела, тому хотелось только одного — пуститься наутёк; во всяком случае, он тайком крестился.
Печальная земля вокруг Бургоса — голые холмы, которые лишь при закате, купаясь в пурпуре, вспыхивали, как огромные рубины; сумрачный город с кривыми улочками, с высокими домами-башнями, со старыми дворцами, с полуразрушенными перекидными арками, зарешёченными воротными проездами и малыми окнами; наконец, уединённость самого монастыря — всё это словно нарочно ткало вокруг души инфанты покров за покровом. Только глаза её сияли из сумерек души, как отражение двух звёзд в воде глубокого колодца.
Когда она вернулась ко двору, пошла молва, будто она сведуща в магических искусствах. Некоторые говорили открыто, что она водится с прорицателями по зеркалам, творцами гомункулов и розенкрейцерами, что умеет гадать по кипящей воде и что у одного датского чернокнижника научилась оживлять мумии. Несомненно, она была сведуща в обращении планет вокруг солнца, и однажды греффье, которому это, в свою очередь, стало известно от башенного сторожа, рассказал, что она часто в полночь неподвижно лежит на балконе и смотрит в звёздное небо. В её опочивальне находились также астролябия и мраморная маска эллинского бога.
В ту пору двор однажды перебрался в Толедо, где на Страстной неделе вершили целый ряд судов над еретиками. С помоста Иоанна увидела у столба беременную женщину. От ярости пламени дитя вырвалось из материнского чрева; но после недолгого совещания священников его, как еретическое отродье, снова швырнули в огонь. Никогда не забывала Иоанна звериного, жалобного крика матери. Её взгляд, устремлённый куда-то вдаль, словно на далёкий свет, искал пути к этому свету; ожидание побеждало опыт.
Едва исполнилось ей семнадцать лет, как из многих стран, от многих престолов, стали являться искатели её руки, ибо этой руке предстояло распоряжаться королевствами Кастилией и Арагоном, составлявшими её родительское наследство. Что до короля, он имел в виду одного лишь: Филиппа Австрийского, сына римского императора. Но император поначалу не слишком восторгался замыслом женить своего единственного сына на испанке.
Началась травля интригами; по этому делу исписали бесконечное множество бумаг, и гонцы сновали взад и вперёд между коннетаблем и гофмаршалом. Многие голоса поднимались против, сам принц держался нерешительно; тогда одному из испанцев пришла мысль осветить красоту инфанты поэтическим оборотом, и он написал о ней ко двору в Вене: кожа Иоанны так нежна, что красное вино, которое она пьёт, видно, как скользит у неё по горлу. Одни улыбнулись этой метафоре, другие приняли её за чистую правду, однако Филиппу стало любопытно взглянуть на такую женщину.
Наконец договоры были торжественно скреплены печатями и клятвами, и восемнадцатилетний Филипп, с большой свитой знатных господ, среди которых находился и его особенный друг, пфальцграф Фридрих, отправился через Савойю и Южную Францию в почтенный Бургос, куда прибыл в начале осени. При въезде на нём было белое платье из распахнутого белого шёлка, и ехал он на белом коне. В узкой улице у ворот конь споткнулся и пал на колени; многие увидели в этом дурное предзнаменование.
При первом взгляде на своего будущего супруга Иоанна, позабыв о всяком церемониале, замерла посреди своих дам — бледная и холодная, как каменное изваяние. Она не шевельнулась, пока мадам де ла Марш не приблизилась к ней и настойчивым шёпотом не вывела её из этого пугающего оцепенения. Перед недоумевающим принцем сослались на то, что инфанта весь день провела в тёмном покое, в молитвенном сосредоточении, и сияние множества свечей и факелов ослепило её; к тому же красота дона Филиппа, несомненно, лишила её речи и возможности выказать должную учтивость.
Филипп, не привыкший читать по чужим лицам, не придал происшествию значения; да и увеселения непрерывных празднеств всецело заняли его мысли. Накануне свадьбы его под драгоценным балдахином провели через семь триумфальных арок в собор, где он помолился. Уже шёл третий час ночи, когда он встретился с инфантой в украшенном зале дворца; затем вошёл папский легат и сочетал их браком, а архиепископ Толедский отслужил мессу. Когда они исповедали свои грехи, — повествует безымянный летописец, — они приняли пресвятое таинство и после благословения кардинала свято и по-христиански отпраздновали свадьбу.
Но когда ночь миновала, герцога увидели выбегающим из опочивальни, бледным, с исступлённым лицом, между тем как инфанту её дамы нашли без чувств. Вскоре стали говорить — впрочем, такие речи раздавались лишь втайне, — что Иоанна не желает принадлежать супругу.
Повеление Церкви не проникало в душу Иоанны; священническое слово было для неё едва ли больше, чем формула, выведенная на стене. Её тело жило; им повелевала кровь, и эту кровь разжигало томление. Взор, устремлённый в далёкий простор, ещё не знал пути, ведущего к свету.
Под уровнем моря, не тронутая бурями, недосягаемая для людей, растёт волшебная трава, одолевающая смерть. Так и в одинокой душе Иоанны рос образ любви: цветок, побеждающий смерть. Его нельзя было похитить; он мог лишь медленно дорасти до самой поверхности жизни. Совершенно чуждая цели, собранная в ожидании и уповании так, что, подобно небесному пламени, пронизывала дух и тело, покорённая видению, питаемая пищей сна, наполняя музыкой слово, желание и надежду, — так чувствовала она любовь.
Быстро добродетель становится наваждением, а наваждение — болезнью; и опять-таки самое благородное в созданиях не обходится без лёгкого дыхания недуга. В одной арагонской долине жила женщина, которая годами сидела на камне, ожидая Спасителя, и, рыдая, закрывала лицо, когда мимо проходил кто-нибудь, бывший всего лишь человеком. Иоанне было назначено привязать своё сердце к чему-то не сотворённому из земного праха, и она ткала свою жизнь в таинственном жару.
Невинность Иоанны устояла перед зрелищем коварных страстей, удобрявших кровью её отчизну. В холоде безлюбья она прилегла к её сердцу, как зимняя одежда. Иоанна видела многое, что разорвало дремоту её юности, и внешняя сила повелела ей связать свою судьбу с ходом звёзд. Да и время было такое, что мыслящий человек мог прийти в трепет: океан рождал новые земли, Восток и Запад выдавали неслыханные тайны, слово Христово угасало, словно его никогда и не было, и по небесному своду, как лихорадка, пробегала мысль о бесконечности.
Ей грезилось лицо, которое в страдании принимало черты великой любви, как раскалённая сталь гнётся под молотом; взгляд, не помрачённый, но просветлённый желанием; движение, более достойное доверия, чем клятвы; звук из самой сокровенной глубины сердца; сила, которая подхватывала её и несла, попирала низкое, делала невидимым безобразное. Её чувства были обострены для взгляда, движения, звука; для той боли, какую рождает случай, и для той, что омрачает бытие; для обещаний, рождённых из страдания и наслаждения, которые притворяются честными, и для тех, что освящены самим Богом и, как вечные столпы, держат здание души.
Нередко ей казалось, будто исполинский кулак отрывает её от земли и держит между небом и землёй так, что упасть она не может, но всё же непрестанно должна страшиться падения. Она словно была вознесена высоко над всеми и изнемогала от страха низринуться ниже всех. Случалось, целые ночи она проводила на коленях и молилась за Филиппа; но не так, как жена молится за мужа: перед её внутренним взором Филипп стоял бледный, как тень, почти призрак, ещё не обрётший твёрдого облика, словно нечто из далёких пределов, идущее по зыбкому мосту или скользящее по беззвучной воде. Она желала, чтобы Филипп пришёл, обрёл бытие, жил.
В ней было столько тьмы, что сама ночь порою казалась ей светящимся туманом. Тогда все вещи стягивались к простейшим линиям, всё обретало лик, камни дышали, мёртвые пространства говорили. Каким непостижимым и неодолимым было тогда ожидание этого существа, что возникало, поднималось из сумятицы тварного мира, подобное разом и кристаллу, и растению. Сама себя она ощущала цветком; человеческое тело отделялось от неё, и она всматривалась в собственное лицо, казавшееся увядшим и спящим.
Мелким натурам свойственно: будучи прикованы к судьбе натуры более значительной, они не хотят верить в свершение рока, но обращаются в бегство и спешат к низменным влечениям, которые обеспечивают им господство в их собственном тесном кругу.
Таков был и Филипп. Опасаясь насмешек своих людей, он старался быть прежним, даже превзойти самого себя, и следил, чтобы дело, исподволь глодавшее его честь, не таскали по языкам. Хотя мало-помалу надежда образумить инфанту убывала, он по мере сил скрывал возрастающее нетерпение. Он думал прибегнуть к силе; но с этим можно было повременить: слишком много шуму оно подняло бы, к тому же он не мог пренебрегать мнением народа, которому был ещё чужим.
Слишком много приходилось ломать голову. Этому юноше не было дано открыть для себя, как труден человек. Он искал рассеяния и завёл неприкрытую связь с хорошенькой Анной Штерель, супругой швабского дворянина. Воображение рисовало ему ревнивую инфанту, которая, как было хитро задумано, сама попадалась в собственные силки. По ночам он вместе с другом, пфальцграфом Фридрихом, пускался на поиски приключений. Они переодевались и творили всяческие безобразия.
Пфальцграф был герой, светоч рыцарства, немецкий владетель, но весь скроенный по новой испанской моде: весь в галантных затеях, весь в долгах. К тому же он любил музыку; сеньора де Монкада, утверждавшего, будто музыка изнеживает мужчину, пфальцграф на турнире так поверг наземь, что тот оглох. Как всадник он не знал себе равных; вошло в поговорку: ездит, как пфальцграф. Этот бахвал разразился адским хохотом, когда господин Гюг де Мелён, посвящённый госпожой де Молембе в тайну, осторожно шепнул ему, как обстояло дело у Филиппа с Иоанной. Он загремел с головы до ног: загремел цепью, мечом и глазами — и ответил: «Полно, полно! Уж герцог-то знает, как обходиться со строптивой бабой. Не так давно весёлый Филипп за каждым ужином съедал по горячему бабьему сердцу».
Весною пфальцграфу пришлось вернуться в Германию. Филипп загрустил, как тот, кто сидит за вином, а внезапный ветер уносит у него кубок и бутыль. Он потерял прежнюю уверенность и стал подозрительно, с затаённой яростью, прислушиваться к шёпоту, которым господа и слуги охотно обменивались, когда он проходил мимо.
Пересуды уже нельзя было сдержать. Одна фрейлина доверила тайну Гранвелле, а тот донёс её королю в Мадрид. Король был вне себя и послал к Филиппу своего канцлера; королева — к Иоанне свою первую придворную даму. Инфанте пригрозили разводом и темницей: там, где нарушены священные установления, король не вправе щадить и собственной крови. В августе дон Филипп должен был выступить в Италию, а король приказал инфанте отправиться в Медину-дель-Кампо. Там её держали как пленницу; фанатичный доминиканец, обманутый её спокойствием, решил устрашить её совесть неистовыми проповедями и трижды в день, словно злой чёрный ворон, выкаркивал ей весь перечень адских кар.
По возвращении Филипп велел инфанте явиться к нему и по собственной воле обещал защитить её от всяких преследований. Одни полагали, что к этому его побудил страх перед её колдовскими чарами. Другие говорили, будто её красота внезапно пробудила в нём желание и он из хитрости склонил её пока покориться — хотя бы для виду.
Меж тем ядовитые языки взволновали ему кровь, и мрачная насмешка, проступавшая на всех лицах, грызла его. Его прямодушная молодость была бессильна перед этим затаённым испанским духом. Сколько суетного самодовольства было в их взглядах, сколько предательства — в рукопожатиях, а речь звучала так сладко, что мёд чудился на языке. Окутанный, словно паутиной, вихрящимся душным воздухом, часто лёжа без сна, задыхаясь от вожделения и злобы, Филипп дал своему неукрощённому влечению увлечь себя на низкий поступок.
Он сговорился с двумя камергерами, господином фон Фьенном и господином Флорисом фон Иссельштейном. Однажды вечером, в поздний час, они тайным ходом пробрались к запертой двери, взломали её и проникли в спальню Иоанны. Герцог с обнажённым мечом стал перед её ложем и потребовал, чтобы инфанта стала его законною женою и по плоти; если же воспротивится, ей надлежит умереть.
Бледный блеск разлился по её щекам, красиво обрамлённым косами; инфанта приподнялась и знаком велела обоим дворянам выйти. Те решили, что воля их господина будет исполнена, и повиновались. Тогда Иоанна сняла с себя одежды, повязала на глаза чёрный плат и сказала: «Теперь вы можете взять меня; я не буду видеть. Так вы можете утолить своё желание и вместе с тем исполнить вашу угрозу. Бог да будет ко мне милостив».
Филипп, только что обезумевший и пылавший, постоял некоторое время в раздумье. Потом его охватила дрожь, и, дрожа, робко опустив глаза, он вышел. С той поры он стал иным. По дворцу разошлись тревога и недоумение. Только для Иоанны его тело мало-помалу начинало высвобождаться из смуты безобразных обличий.
Поначалу он ещё предавался охоте и игре в мяч, ещё исправно являлся к столу. Потом он затворился. Кожа его посерела, взор помутнел и стал больным, ходил он сгорбившись. Дон Диего Готор, лейб-медик, сказал, что лихорадка точит его кости. Казалось, он уже не способен вести разумный разговор; всякую попытку ободрить его он принимал безучастно.
Необходимые распоряжения он отдавал письменно и говорил только с донной Грегорией, единственной наперсницей Иоанны, которая ежедневно приходила к нему.
— Это колдовство, — говорили придворные.
Когда Диего Готор выходил из комнаты герцога, они с любопытством обступали его. Старческое лицо дона Диего, где без передышки играли тысячи крупных и мелких морщин, отчего оно походило на бурное облачное небо, было печально и растерянно. За семьдесят лет жизни Диего Готор с той же ненасытной охотой исследовал человеческую душу, с какой невзрачный червь буравит земную толщу.
Он сказал:
— На Востоке я узнал, что юноши, от которых удалялся предмет их любви, впадали в недуг, подобный недугу нашего герцога.
Такой человек лежал, словно скованный столбняком, держался между сном и смертью, и дух его уже не имел силы править телом.
— Да.
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге