Фенн Касс — фрагмент
Визинг — одна из красивейших деревень на Трёхкантонной дороге. У перекрёстка стоит старый, благородного вида постоялый двор с французской вывеской старого склада: «Постоялый двор. — Ночлег пешему и конному. — Бакалея». В одном окне, в высоком стеклянном кубке, — толстые лакричные палочки, в другом — бурый и жёлтый леденцовый сахар. На белом фарфоровом бочонке стоит надпись: «Обур», — на другом выведены слова: «Охотничий порох», от которых у всех мальчишек сильнее стучат сердца. Справа от крыльца, поднимающегося к сеням, стоит деревянная конская кормушка с кольцами для привязи. Между обрубленными серебристыми тополями, что весною осыпают дорогу серёжками, словно ягнячьими хвостиками, а осенью — светло-жёлтыми пожухлыми листьями, высится древний каменный крест; перед ним — алтарный стол, поросший мхом. Здесь в праздник Тела Христова, на храмовой праздник и в день Богоматери останавливается процессия, и все вокруг благоговейно преклоняют колени. Господин кюре, благословляя, поднимает над склонёнными головами сверкающую монстранцию; вверх плывут облака ладана, пахнущие праздником, серебряные колокольчики позванивают, вдали глухо ухают мортирки, колокола звонят все разом, а там, внутри, в трактирной зале, несколько парней, которым милее справлять службу Божию в трактире, молча посасывают свои воскресные сигары и украдкой выглядывают из-за белых тюлевых занавесок.
Было время, когда в Визинге жили богатые крестьяне. Тогда, ещё до окончания железной дороги, из Эшерских гор через Визинг к Мозелю шёл поток красно-бурой руды; там, у реки, драгоценную породу грузили в пузатые барки и отправляли на немецкие плавильные заводы. Телега за телегой с грохотом и лязгом тянулась через деревню; жизнь кипела деловитая и шумная, крестьяне зарабатывали сколько хотели. К своим блестящим стально-синим воскресным блузам они надевали белоснежные стоячие воротнички, играли в кегли и в карты, ставя на кон звонкий талер; а когда красно-бурый поток вдруг иссяк, они очутились на мели и не знали, за что взяться. Хлева их пустели; на амбарах сквозь ветшающие крыши проступали стропила, точно рёбра гниющей падали, объеденной воронами и лисами; в больших красивых домах одно за другим бились дорогие выпуклые оконные стёкла, и вместо них вставляли простое дешёвое стекло. Тут их сыновьям снова пришлось узнать горький пот труда, и бессонными ночами они ломали голову, как раздобыть проценты для жида и нотариуса.
В один из погожих сентябрьских вечеров фрейлейн Гретхен, сестра господина священника Райнинга, стояла у зарешеченного кухонного окна, выходившего во двор, и мечтательно смотрела, как тринадцатилетний мальчик наполняет корзину гладкими белыми буковыми чурбачками, последними из большой кучи, которую он с трудом и без устали перетаскал на чердак. Место это ещё белело от опилок, и горьковатый запах свежераспиленных буковых поленьев смешивался с духами, тянувшимися от плиты, и тёплыми невидимыми облачками крадучись уходил мимо фрейлейн Гретхен наружу.
Мальчик закинул корзину за спину и, согнувшись вперёд, медленно кивая под тяжестью ноши, обошёл дом, вошёл через заднюю дверь и поднялся по лестнице на чердак. В полумраке гаснущего дня в душном подкровельном помещении смутно белело на верёвках бельё, развешанное между стропилами. Пахло мылом, сухой буковой корой, сладкими грушами и яблоками, пожелтевшей бумагой. Мальчик поставил корзину. Посреди чердака, словно неуклюжая колонна, стояла печная труба, уходившая сквозь крышу наружу; вокруг неё ровно и опрятно были сложены дрова. Прежде чем прибавить к ним содержимое корзины, мальчик достал в углу чердака, с открытого ящика, раскрытую книгу и стал под слуховым оконцем, где сумеречного света ещё едва хватало для чтения.
«История паровой машины» — значилось на титульном листе. Придвинув книгу почти вплотную к горящим глазам, мальчик читал страницу за страницей и за Дени Папеном и Джеймсом Уаттом позабыл обо всём вокруг.
Вдруг он услыхал, что его зовут. Мягкий альт фрейлейн Гретхен разнёсся по дому:
— Фенн! Фенни! Скоро ль ты там?
— Сию минуту! — поспешно крикнул Фенн в ответ, захлопнул книгу, отнёс её на место и быстро, обеими руками, выгреб из корзины всё на поленницу, вздымавшуюся перед ним до груди. Потом он торопливыми скачками сбежал вниз по лестнице.
В дверях кухни стояла фрейлейн Гретхен. В её кротких, не знавших света глазах улыбалось довольство, когда она спросила мальчика, всё ли он теперь кончил. При этом она обернулась к кухне, взяла из корзиночки великолепную крупную грушу и протянула Фенну, держа за черенок. Он, посмеиваясь, вытер широкие ладони о штанины и взял грушу, жадно вонзив в неё два ряда блестящих зубов. Как была она вкусна после всей этой пыли — горькой, сухой, липнувшей к разгорячённому нёбу! С добродушным, степенным удовольствием, словно разделяя с ним его лакомство, фрейлейн Гретхен смотрела на мальчика, сложив руки одна на другую под своей короткой чёрной пелериной. Добрая она была, и все любили свою «нежную фрейлейн».
«Цэрен» и «Цирден» — так в люксембургской речи испокон веку зовутся в каждой деревне два дома: дом священника и дом пастуха. В этих названиях ещё уцелела форма родительного падежа, которой люксембуржец обыкновенно сторонится неловко, словно чего-то слишком уж благородного, книжно-немецкого. Из «des Herren» и «des Hirten» вышло «d’s Hären» и «d’s Hierden», а потом — «Цэрен» и «Цирден»; и «Цэре Кехен», кухарка священника, и «Цирден Хонд», пастушья собака, — выражения во всех деревнях привычные. Кто в Визинге имел право позволить себе некоторую вольность, тот по-свойски говорил: «Цэре Гретхен»; для прочих же она была особой почтенной — «Цэре Йоффер».
Фенн доел свою грушу.
— Ну что, хорошо ты дрова наколол? — спросила фрейлейн Гретхен на широком местном наречии, которое своими мягкими, ласково протянутыми шипящими, чужеземными дифтонгами, напоминающими то английскую речь, то верхнебаварскую, и примесью французской гнусавости так ненемецки и непонятно звучит для чужого уха.
Фенн кивнул. Он переступал с ноги на ногу и явно давился какой-то просьбой, не решаясь её высказать.
— А теперь ступай к учителю и передай моему отцу, что пора обедать, — сказала йоффер Гретхен.
Тут тайна сама сорвалась у мальчика с губ.
— Там, наверху, на чердаке, такие красивые книги лежат! — выпалил он вдруг; открытое мальчишеское лицо его при этом залилось краской.
— Вот как? А что же это за книги? — ласково спросила фрейлейн Гретхен.
Он попробовал объяснить, что имеет в виду, но словами выходило слишком долго. Тогда он в два прыжка взлетел по лестнице и принёс тот толстый старый том. Она сказала, что сперва надо спросить «нашего господина».
«Наш господин» сидел у себя в кабинете над книгами. Господин визингский священник слыл среди своих confratres домом пугающе учёным, из которого со временем выйдет нечто совсем особенное. Деньги, которые другие пускали на ротшпон и сигары, он вкладывал в свою библиотеку. Богословы, философы, отцы Церкви и классики — в красивых переплётах, с чёрно-бурыми корешками и золотыми заглавиями на тёмно-зелёных щитках — стояли на своих стеллажах за блестящими ситцевыми занавесками. Господин Визингер был очень похож на сестру: то же доброе белое лицо, те же кроткие глаза, только глубже и умнее за толстыми стёклами очков.
Он, улыбаясь, взял книгу и некоторое время задумчиво перелистывал её.
— Дай ему, если ему это в радость, — сказал он. — Я получил её добрых сорок лет назад в награду за учение. Вот и ярлычок ещё наклеен: «Секста, первая премия, Карл Райнинг». Только пусть Фенн из-за неё не запускает латынь.
— И ещё я хотела сказать тебе, Шарль: обед уже готов. Если ты придёшь, можно подавать.
Наедине йоффер Гретхен говорила своему брату-священнику «ты», но в нежности, с какой она произносила своё люксембургско-французское «Шарель», слышалось и немало почтения.
Фенн, счастливый, ушёл со своей добычей. Сегодня он в последний раз носил дрова в приходский дом. Завтра ему предстояло отправиться в Люксембург, в гимназию, учиться «на господина».
Отец его был кюстер, угрюмый Матиас Касс, с кустистыми бровями и поджатыми губами. Визингские Кассы принадлежали к старому люксембургскому роду кузнецов. Случилось так, что Матиас уродился слабее своих братьев и двоюродных братьев и потому очутился в Визинге, где через женитьбу вошёл в старинную династию кюстеров. Но природа перескочила лишь через одно звено цепи: в молодом визингском Кассе снова проявилась вся сила предков. А может быть, он просто больше пошёл в мать — тихую, крепкую женщину, которая к своему единственному, крупнокостному сыну была привязана всей нежностью своей простой души. Она велела окрестить его Фердинандом. Имя Фердинанд было самым красивым из всех, какие она знала. В какой-то истории из её букваря благородного мальчика звали Фердинандом; так она и назвала своего единственного Фердинандом — из той самой тяги к тонкому, праздничному, что живёт даже в самой грубой крестьянской бабе и подсказывает ей держать на подоконнике пару горшков с цветами, к Пасхе перекладывать бельё фиалками, а в торжественных случаях — на похоронах, свадьбе, кермессе и крестинах — по-дамски чопорно нести в руке белый носовой платок, молитвенник и чётки.
Папаша Райнинг, которого Фенн должен был позвать к столу, был отцом приходского священника. Немного согбенный, немного нетвёрдый на ногах, немного туговатый на ухо. Между собой визингцы звали его «Цэре Петтер», а официально — «père Райнинг». Никто никогда не видел его иначе как в чёрном сюртуке. Каждый вечер он отправлялся к учителю Брауну сыграть партию в «шестьдесят шесть» и для его младшенькой неизменно приносил что-нибудь сладкое из бездонных карманов своих фалд. А если дома не находилось ничего своего, тогда были мятные пастилки. Из-за них дети спорили: редким и странным было для них ощущение — почувствовать на нёбе и языке прохладное дыхание и сладковатый вкус маленьких белых пластинок.
В скромном на вид доме под соломенной кровлей, который община предоставила своему учителю для жилья, Фенн Касс с детских лет знал каждый угол. От улицы вела вверх лестница; на её каменном парапете то грелись, покудахтывая, куры, то дочери Брауна играли крашеными косточками в бабки. Тёплыми вечерами там сидел Браун, прислонясь к дому, вытянув одну ногу перед собой на низкой каменной ограде; он курил свою белую глиняную трубку, своего «Гансика», и объяснял младшенькой созвездия. Тогда Фенн иной раз безмолвно взбирался снизу по лестнице к самым ногам учителя и слушал, весь обратившись в слух, как Браун чубуком трубки показывал маленькой Марьянни у «Большой Повозки» три лошади и четыре колеса, а у «Грабель» — зубья и черенок. Неизвестно, что сильнее манило пономарского сына — Большая Медведица или маленькая Марьянни. Верно одно: к учительскому дому его тянуло и тогда, когда на небе не было ни одной звезды. И ещё много позднее самые счастливые воспоминания его детских лет коренились в тех часах, что он провёл у учителя.
У учителя по ту сторону дороги был большой сад; там, под могучим кустом бузины, стояла деревянная скамья. Туда девочки приносили своих кукол, мальчики — лошадок, и заводили общее хозяйство. В щель стены рядком вбивали несколько палочек: это были балки сеновала. Поперёк клали хворост, а сверху громоздили выдранную траву. Не забывали ни про ясли, ни про корыто, и пёстрые кони, ещё совсем новенькие, пахнувшие свежим лаком, ни в чём не терпели нужды. Возле конюшни бурили колодец — острой фасолевой жердью, — такой глубокий, что все дети уверяли: дна не видно; почти на целый фут. А из раздвоенных веточек и круглой палочки, положенной поперёк, с дважды загнутым концом вместо рукоятки, сооружали механизм, на котором из глубины колодца поднимали ведёрко с водой.
Пока мальчики с такой заботливостью хлопотали о скотине, девочки устраивали дом. Под скамьёй у бузины помещался погреб, богато снабжённый молоком, маслом, картошкой и всякими припасами; наверху были устроены кухня, горница и спальня для кукольного народа. Там Марьянни держала скипетр, а во дворе и в конюшне решающее слово принадлежало Фенну.
Надо сказать слово и о других, кто обыкновенно бывал при этом.
Хайне Путти к лошадям был равнодушен; его больше тянуло на девичью половину. Отец его был портной, переселенец из мест между Мозелем и Сиром, безбородый слабосильный человечек с холерическим нравом, хвастун и забияка, который привёл в дом спокойную жену-богатыршу и прижил с нею тщедушного сына да двух крепких дочерей, Леони и Юстину; те на хозяйственных послеобеденных занятиях в учительском саду трудились не покладая рук. Когда портного разбирала ярость, он, сыпля страшными проклятиями, порол своих детей подряд, одного за другим. Кто сидел ближе всех, тому первому и доставалось, а затем очередь доходила до остальных. В этом беспристрастном наказании он видел одну из главных частей своего отцовского призвания. Мать смотрела на это без малейшего волнения: ей казалось, что больно от этого быть никак не может. О холостых своих годах портной рассказывал изумительные подвиги, и визингерцы охотнее верили ему на слово, чем вступали в пререкания с этим бойким на язык, невесть откуда принесённым «портняжьим петушком». Так маленький Петер Хайнен — товарищи из Петера сделали Путта и Путти — вырос мальчиком запуганным, но тонким, даровитым, с богатым воображением и с тайной жадностью к наслаждению, которая не решалась выйти наружу: всякую радость он недоверчиво утаскивал в укромный уголок сердца, как пёс кость, и там алчно ею насыщался.
Если Хайне Путти в играх неизменно искал общества девочек, а Фенн находил удовольствие в роли главы дома, то третий товарищ, Фриц Ламперт, исходил из того, что его место там, где в данную минуту больше всего едят и пьют. Его отец, Лампеш Фисс, прозванный так по образцу соседних лотарингских крестьянских сыновей, был самым богатым крестьянином на много часов пути вокруг. Иные в деревне, говоря это, подмигивали и прибавляли роковое словечко: «был». Одно оставалось несомненным: Лампеш Фисс ещё смолоду выучился безделью. И если Фрицу от него больше ничего было не унаследовать, то уж лень, себялюбие и охоту пускать пыль в глаза он получил наверняка: это сидело в крови.
Фенн, Путти и Фриц составляли трилистник. А про маленькую Марьянни можно было бы сказать, что она была черешком этого листка, скреплявшим всех троих.
Фенн взлетел по лестнице у Браунов и в коридоре наткнулся на свою подругу: она держала на раскрытой ладони длинный ломоть плотного сливового пирога. Когда, откусывая, она вытягивала губы, в здоровых красных дёснах поблёскивала слоновая кость зубов, а в двух широко раскрытых тёмных глазах искрилось наслаждение сочным куском.
Что в ту пору в Визинге росли самые красивые девушки во всей округе, знал каждый парень.
Браунова Марьянни не выбилась из этой породы.
Глаза у неё были самые милые на свете, тёмно-оливковые; узенькое личико — белое, как лепесток розы, только вокруг глаз чуть темнее, как у белой розы в глубине чашечки.
Такой она была и теперь, когда в дверном проёме ей навстречу выскочил Фенн Касс.
«Цэре Петтер» был в немалом волнении, когда Фенн позвал его.
— Мерси!
— Нет.
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге