Люди горной деревни — фрагмент
Впрочем, Андерс теперь объяснял это так: за тулуп, мелькнувший у края расщелины, она, вернее всего, приняла крылья орла, гнездившегося там, наверху, а за красный колпак — какого-нибудь полусъеденного зверька, с которого капала кровь: орёл нёс его в гнездо орлёнку.
Брита всё-таки осталась при своём, но больше о том речи не заводила. Потом, когда пошли ребятишки, некогда ей стало и глазами так широко по сторонам водить, чтобы примечать, где нечисть объявляется.
Год шёл за годом, один точь-в-точь как другой. То жилось довольно легко: картошка урождалась, и у Андерса был заработок на сплаве. То в избе наступали тяжёлые дни, тяжёлые и тёмные, как сама нужда. Иной раз всё делалось за одну только ночь — за такую ночь, когда морозный туман выползает из болота и тянет по ячменной делянке и картофельному полю длинные, студёные руки губителя.
Такие ночи с заморозком оставляют след не на одной ботве и не на одних колосьях. Нет, куда глубже врезаются они — в душу и в кожу.
Брите едва минуло тридцать девять, а вокруг глаз и рта у неё уже лежали целые скопления морщин.
Впереди во рту торчало у неё только несколько чёрных зубных осколков; они всё стачивались и стачивались в борьбе с твёрдым ячменным хлебом. Грудь стала плоской, спина пошла горбом. Тяжёлая работа тоже оставляет следы, что уже не сходят.
Андерс тоже тронулся сединой и согнулся, но зубы-то у него были целы.
Да, как сказано, бывало довольно легко, бывали и тяжёлые дни; но пришёл один год, и стал он тяжелее всех прочих.
Это был тот год, когда маленькая Брита только-только начала ходить, а старшему мальчику, Вернеру, исполнилось десять лет. Потом, когда мать оглядывалась на ту пору, ей казалось чудом, что она выдержала.
Зима налетела на них вьюгой посреди уборки картошки, и всего за несколько часов намело сугробы вышиной до средней жерди на вешалах для картофельной ботвы. Снеговой лопатой ещё пробились к накопанным кучам, но в погреб картошка пошла мокрая и подопревшая; ненамного лучше была и та, что осталась в земле. Была это безбожная беда, и прок от неё вышел разве что скотине: почти всю картошку, как оно и понятно, потом взяла болезнь.
Тот снег, конечно, сошёл, но настала недобрая пора — болезни да тоска. Все трое детей да и сам Андерс слегли с желудочной хворью; она так их изнурила, что, когда они наконец поднялись, сил у них не было даже выйти за угол избы.
К ноябрю снег взялся мести уже всерьёз; намело столько, что без малого две недели нечего было и думать выбраться даже к деревенской дороге. Оставалось только лопатой пробивать ход к хлеву да дровяному сараю и назад — и тут же начинать сначала.
А потом ко всему этому ударил мороз и не отпускал до самой весенней поры.
И что это был за мороз! Вода в ведре каждое утро промерзала до дна, хоть ведро стояло у самой печи; и с кофейником была та же беда. По ночам в углах избы хлопало, будто палили из ружей; в брёвнах щёлкало и трещало, так что Андерсу всё время снилось, будто он стреляет в медведя и слышит, как зверь идёт на него через бурелом и вороха хвороста, а сухие сучья хрустят и вскрикивают у него под лапами.
И всё же как красиво было в зимнюю стужу вокруг избы над рекой! Сальсберг стоял, словно затянутый белой ватой. Но кое-где её не хватило, чтобы прикрыть чёрные, шершавые глыбы. Кусты можжевельника, сосны, ели да иной одинокий кустик карликовой берёзы — голый и кривой — карабкались вверх по расщелинам и как могли старались спрятать их, прикрыть. Местами скальные плиты и кручи казались странно разбухшими ледяными великанами: с них свисали длинные слёзы, застывшие в ледяные иглы.
Это там осенние ручьи сочились вниз по склону и, докуда доходили, там и замерзали. Они, конечно, думали добежать до реки, да пришлось им остаться там, где застал их мороз, пока однажды не придёт весеннее солнце и не пустит их снова бежать.
А река! Да, и её мороз усмирил. Там, где она никогда не замерзала сплошь, река шла покорённая, ворчливая; а если в каком-нибудь одном-единственном месте в ней всё ещё кипело и шипело, то это больше походило на бормотание во сне.
У ледяной кромки вода отсвечивала чёрным, колдовским блеском, а по вечерам и ночам, когда северное сияние полыхало и бросало зелёные и красные снопы света вокруг вершины Сальсберга и на дальние-дальние горные гребни, тогда внизу, в речной воде, искрилось и шевелилось, будто в ней было что-то живое.
Днём сам воздух светился зелёным и красным — пока длилась светлая пора. Порою казалось, погода вот-вот переменится: из речного русла поднимался туман; но вся перемена только в том и была, что на другой день все кусты и деревья стояли в инее. Берёзы стояли, будто выплетенные филигранью и кружевом, и всё сверкало всеми на свете самоцветами, когда солнце потом на миг взглядывало на эту красоту. Но только на миг. Потом наступали дни, когда оно вовсе не показывалось, и светлая пора длилась всего каких-нибудь два коротких часа.
Господи ты Боже, как же щипало кожу той зимой! Мать Брита не раз откладывала полено, которое щепала: пальцы у неё так мёрзли и деревенели, что уже не могли вести нож.
Иной раз случалось, Андерс шёл в приходское село продать зайца или другую дичь, а домой возвращался позже, чем следовало, — да и на ногах держался нетвёрже, чем следовало.
Но о такой его нетвёрдости мать Брита той зимой не сказала ни слова. Бедному человеку и без того мало радости выпадает на веку; а когда кровь того и гляди схватится льдом, и тут его угощают стопкой, — да он ещё заработал грош-другой, так что есть на что купить себе другую, — разве можно отказать ему и в этом?
У самой матери не было иной утехи, кроме коротенькой трубки, — зато та весь день висела у неё в уголке рта. После Нового года Андерс подался в лес, на рубку, и тогда в избе настала самая тяжёлая пора.
Когда отец был дома, ещё куда ни шло: всё казалось как-то надёжнее; да и не буянил он никогда — как многие другие — ни с Бритой, ни с ребятишками. Теперь же вся работа вне избы легла на неё. Вернер был пока слишком слаб для такого.
Однажды вечером, управившись в хлеву, — светила луна, стояла колкая стужа, и снег под башмаками хрустел и стонал, — мать Брита остановилась, уже занеся ногу на крыльцо, и прислушалась к лесу. Он начинался с восточной стороны и тянулся вдоль подножия горы.
Неужто кто-то идёт в такую пору? Ведь только что слышался собачий лай. Да, вот опять; но... ах нет, не собачий это лай! Сероногий, волчья тварь, рыскал поблизости.
Ну вот, теперь вой слышался уже дальше — снова уходит в горы, верней всего погнался за каким-нибудь отбившимся северным оленем.
Но всё равно было жутко и тревожно, и сон в тот вечер долго не давался.
Ребятишки спали и сопели под овчиной на лавке-кровати; в лунном свете над приоткрытым краем овчины виднелось их дыхание — лёгкий дымок. Брита несколько раз перевернулась с боку на бок, но заснуть не могла. Она приподняла голову, прислушиваясь: ей явственно почудилось, будто снова лает и воет.
Но потом всё стихло, и мало-помалу усталость, тяжёлая, как свинец, какая приходит после изнурительной работы, овладела ею, и она уснула.
В стенах постреливало, а изнутри, по всей избе, всё гуще выступали белые узлы инея, будто следы от снежков. В углу у самой двери протянулась от пола до потолка длинная белая полоса стужи, а снаружи мороз стоял такой, что на реке со стоном трещал лёд.
А серый — тот, верно, в эту ночь обманулся с оленьим мясом — снова повернул к избушке у ручья и протяжно, зловеще завыл. Там, в хлевной загородке, были овцы и ягнята, и он учуял их издалека. Язык, как длинная красная тряпка, свисал у него из пасти, когда он крался меж кустов; казалось, он хотел пустить его вперёд себя. Жадность и похоть добычи были в каждом его движении, и лишь на одно мгновение дал он себе остановиться. То было у угла хлева; там он сел на задние лапы, трусливый ночной вор, нюхая, прислушиваясь, и косые глаза его искрились сдержанной алчностью к тем, кто был за стеной.
Но ничего тревожного не слышалось, и одним прыжком он очутился — уже зная, что надо делать, — на сугробе, навалившемся к стене хлева и поднявшемся до самого квадратного оконца.
Не впервые он выходил на такое дело. Он хорошо знал, как устроены подобные места, и не хуже людей ведал, что овечья загородка стоит в стороне от коровьих стойл и ближе всего к окну. Только бы пробраться внутрь невредимым — и недолго ему там оставаться без хозяинства.
Это был хлевной грабитель со сноровкой, и разбить окно да влезть внутрь для него, право, не составило большого труда.
Но теперь тишины уже не было. Из открытой оконной дыры вырвались крики ужаса — такие, какие скотина издаёт в смертную минуту, когда над нею уже стоят волк или медведь. В ночь понеслись призывы о помощи от Гулльросы, от овцы и ягнят и добрались под овчину к матушке Брите. Она спала, похрапывая, тяжело отдуваясь, и сперва не проснулась. Но потом вдруг села, ошалев со сна: ей отчётливо почудилось, будто Андерс кричит ей прямо в ухо, что уже утро и она проспала.
Она протёрла глаза. Господи помилуй, да ведь Андерс ушёл в леса, — она одна сидела на постели, — а в хлеву творилось что-то нехристианское! Надо было живее одеться и выбежать… Теперь она поняла, что случилось, и холод прошёл у неё по спине, когда она подумала о том, что ждёт её там, снаружи.
Ох, Господи Боже, ягнятки мои… сатанинская кровавая пасть… ох, Иисусе, помоги мне, бедной несчастной!
Топор лежал на колоде; она схватила его. Из оконца валил паром тёплый хлевный воздух, пропитанный запахом крови, и одного этого было довольно, чтобы мать Брита поняла, что там творится, — если прежде ещё не поняла.
Когда она отворила наружную дверь, послышалось, словно внутри кто-то скрёбся и рвал когтями стену; и в ту самую минуту, когда она, занеся топор для удара, распахнула внутреннюю дверь, перед ней мелькнул косматый круп и с поспешностью беглеца исчез в оконном проёме.
Светло было так, как бывает, когда луна и северное сияние светят наперебой, и слишком хорошо увидела мать Брита всё разорение внутри.
В стойле топталась и хрипло дышала Гулльроса, совсем обезумев от страха; она втиснулась в угол и стояла чуть не согнувшись пополам. В загородке лежала пригожая овца — зарезанная словно по всем правилам: в горле дыра, вся кровь высосана до последней капли.
Один ягнёнок лежал под окном, частью объеденный. Видно, зверь хотел прихватить его на дорожную снедь, да в спешке бросил.
Другой был жив и на вид нетронут. Он стоял, уткнув голову в соломенную подстилку; его трясло и колотило от смертного ужаса не меньше, чем саму мать Бриту.
Бедная, жалкая старуха опустилась на доильную скамеечку и сидела, качаясь взад и вперёд, закрыв лицо руками. Слёзы капали меж пальцев на пол и там схватывались льдом.
— Ой, ой, бедная я несчастная... овечка моя... ягнёнок мой... ой, ой, Андерс!..
— Ах, Господи Иисусе! Ах ты, проклятый сатана... кровосос... свиная шкура... поганец, ворюга!
И она стонала, причитала и проклинала, пока не донеслось испуганное «бе-е»; оно заставило её очнуться.
Она казалась сгорбленной и усохшей, когда поднялась и подошла к загородке.
Ягнёнок вышел к ней и потёрся о неё; пришлось взять его к себе. Он был уже немалый и тяжёлый, но она всё-таки уселась на скамеечку и подняла его на колени, — и тут плач начался снова.
Она прислонила лоб к мягкому, шерстистому тельцу и всю шерсть на нём смочила слезами. Слёз скопилось много: на такое у неё почти никогда не бывало времени, хоть иной раз они и подступали.
Но и они наконец иссякли; да и не было проку дольше сидеть на холоде, когда столько ещё было дела.
Много времени не прошло, как всё после злодейства было прибрано; заткнув оконный проём соломой и тряпьём, Брита вернулась в избу — не спать, а сидеть на страже.
Однако в ту зиму волка ей больше видеть не пришлось. Они ведь почти никогда не являются туда, где их поджидают.
К весне стало будто полегче, да и один из Андерсов вернулся домой с изрядным заработком.
Но несчастливый год ещё не кончился — и подавал о себе весть.
Однажды, незадолго до Иванова дня, мать сидела у реки и выстирывала кое-какое бельишко для маленькой Бриты. У того места, где она расположилась, вода ходила обратным течением, зато дальше, на середине, река шла широкая, дикая; и как раз когда она кончила стирку и поднялась, чтобы идти домой, ей почудилось что-то необычное в самых злых, пенных водоворотах. Сперва она решила, что это сучковатое бревно то всплывает, то снова уходит под воду.
— Иисусе, помоги! — Брита стала бела лицом, как те рубашонки, что она только что выкрутила.
Там, в пене, мелькнул красный лопарский колпачок — такие носят лопарки; серо-белую кожаную шубку она разглядела совсем ясно. Даже бахрома длинного волоса внизу была видна, и с неё капала вода.
Это была лопарская девушка, и теперь она казалась куда подлиннее, чем в давние времена, когда едва не лишила Бриту рассудка от страха, мелькнув в свете молодого месяца среди горных расщелин.
Теперь она тоже повернулась и протянула одну руку к вершине Сальсбергета, всё покачивая головой.
Брита стояла точно зачарованная — ни рукой, ни ногой шевельнуть не могла, и холодный пот стекал с неё.
— Андерс… Андерс! — закричала она, когда к ней вернулось дыхание. В тот же миг призрак исчез, и снова была только белая пена, сверкавшая и светившаяся в вечернем солнце. В речной воде шипело, жужжало, бормотало и шептало. Долгие были это рассказы.
Андерсу, когда он услышал о случившемся, показалось это, конечно, недобрым знаком; но как ни было, всё вытеснили из мыслей дела, которых в ту пору навалилось невпроворот. Мерзлота поздно вышла из земли, и часть весенней работы ещё стояла не сделана.
Июль уже порядком подвинулся, когда мать Брита в один день собралась идти вниз, к церковной деревне. Дети набрали две корзинки земляники, а за неё можно было выручить деньги — и на те деньги купить уточную пряжу для ткани на буссароны. Вернер должен был идти с ней и нести одну корзинку.
Выходить, само собой, надо было загодя, чтобы поспеть домой в тот же день. Церковная деревня лежала в двух милях ниже по реке. Андерс был на сплаве леса, а Лина, средняя девочка, была оставлена за хозяйку и смотреть за маленькой Бритой. К этой работе она была уже вполне привычна. Да и кому же ещё было её делать, когда остальные уходили на работу? И день шёл весело, в играх и возне, а когда малютка принималась плакать, Лина покачивала её, как делала мать.
Если же она всё равно хныкала, приходилось идти к шкафу и выискивать там немного холодной каши да простокваши. Это помогало.
Под вечер они обе изрядно устали — старшая сестра больше, — да и удивляться было нечему. Смотреть за домом и за ребёнком, когда самой тебе восемь исполнится только к Михайлову дню, — дело нелёгкое.
Солнце всё ещё палило; слепни и комары зудели и жалили. Колокольчик на Гулльрусе слышался время от времени, когда ветер уносил в сторону гул реки.
Смуглая от солнца и пухлая — в зелёной шапочке с красной клеткой, завязанной под подбородком, — маленькая Брита сидела посреди песчаного двора и черпала песок деревянной ложкой.
Лина откинулась навзничь на крыльце и сонно следила за жуком-усачом, который ползал по щели в стене.
Тьфу!
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге