Лесные дни — фрагмент
Глава первая
В присылаемых мною томах вы найдёте немало картин, знакомых вам и по истории, и по самой природе; но одно, быть может, несколько вас удивит. Мы так привыкли по балладам и повестям видеть лесного героя, Робина Гуда, в дни Ричарда Первого, что, пожалуй, дерзким покажется с моей стороны изобразить его живущим и действующим в царствование Генриха Третьего. Но, думаю, если вы обратитесь к старым летописцам, чьи сочинения вам небезызвестны, то убедитесь: он и был, как я его представил, английским йоменом необыкновенного ума, жившим именно в то время, куда я его поместил; вне закона он оказался, по всей вероятности, за приверженность к народной партии тех дней и принял участие в великой борьбе между слабым и деспотичным, хотя и не лишённым блеска, Генрихом Третьим и тем великим, необычайным вождём — Симоном де Монфором, графом Лестерским.
Что до ведения моего рассказа, мне нечего сказать, кроме того, что я желал бы сделать его лучше. Думаю, однако, в нём найдутся некоторые яркие картины той поры; и надеюсь, что борьба чувств, изображённая в третьем томе, покажется вам небезынтересной.
Верьте, что я пребываю, мой дорогой сэр, с глубочайшим уважением, ваш преданнейший слуга, Г. П. Р. ДЖЕЙМС.
ЛЕСНЫЕ ДНИ
ГЛАВА I
Весёлая Англия! О, весёлая Англия! Как всегда отличалась ты от всякой иной земли! Какая бодрость словно бы веет от самого твоего имени! Какая йоменская удаль живёт во всех мыслях о былом! Какой дух лесного веселья и деревенской крепости дышит во всех сказаниях твоей старины!
В ту пору, когда Англия была сплошь земледельческой страной, когда грубый плуг давал обильную жатву, а немногочисленное, но стойкое и щедрое крестьянство целиком отдавало себя обработке земли; когда широкие леса шумели зелёными ветвями над многими из богатейших ныне промышленных краёв Великобритании, и лежка оленёнка да нора дикого кролика находились там, где теперь стоят фабрика и мельница, — в небольшом городке, вернее сказать, селении, милях в четырнадцати от Понтефракта, стояла опрятная маленькая гостиница, хорошо известная всем путникам на дороге как приют удобный и покойный: здесь можно было пообедать на пути к большому городу или от него.
Дом был деревянный и всего в два этажа; но не подумайте поэтому, будто он был лишён украшений. Напротив, его покрывали причудливая резьба и грубоватые изваяния, а над наличниками, карнизами, притолоками и косяками потрудился не один усердный мастер. Вообще это было сооружение весьма затейливое, и, вероятно, строили его сперва вовсе не для той службы, какую оно несло теперь: ведь немало перемен произошло в этой части страны, как и во всей Англии, между временем, о котором я рассказываю, и тем, что было за сто лет до него.
Всякий, кто присмотрелся бы к дому повнимательнее, увидел бы, что построен он был ранее 1180 года: об этом ясно говорили и форма окон, и то, как были перерезаны несколько балок, тянувшихся поперёк фасада, — в пору его возведения застеклённых створок в частных домах ещё не знали. Однако ко времени моего рассказа стекло в Англии уже вошло в широкий обиход; и хотя крестьянскую хижину редко украшало что-либо похожее на переплётчатое окошко, ни один дом, имеющий звание и достоинство постоялого двора, где путник мог остановиться в дождь и непогодь, уже не обходился без окон, сложенных из множества мелких ромбических стёклышек, вроде тех, какие и ныне часто видишь в церквах, только меньшего размера.
Гостиница эта имела весёлый, приветливый вид и в ясную погоду, и в ненастье: ведь бывают люди, которых как ни одень, всё равно в них останется благородная лёгкость и стать; так бывают и жилища, что кажутся солнечными и светлыми, каково бы ни было небо. Верхний этаж нависал над нижним и сам собой образовывал нечто вроде навеса; под ним стояли две длинные скамьи, укрытые и от летнего зноя, и от весеннего или осеннего дождя. Нет нужды говорить, что в светлые летние вечера эти скамьи становились любимым пристанищем окрестных стариков; а в погожие дни не раз выносили стол на зелёную лужайку перед домом: с одной стороны местами служила скамья, с другой придвигали лавки со спинками и табуреты, и вокруг доброго ростбифа да крепкого пенистого эля собиралась не одна весёлая компания.
Перед самым входом в постоялый двор раскинулась одна из тех приветных открытых площадок, какие, кажется, сами находили себе место в каждой английской деревне: здесь устраивали местные игрища; сюда торговец лошадьми приводил коня на продажу и гонял его взад и вперёд, показывая ход; здесь не один борец бывал брошен на землю, и не одному бойцу на дубинах разбивали голову. Здесь же, в свой срок, вставал весёлый майский шест, начинались пляски, звенел бубен и пела свирель. Тут не одну девушку обхаживали и брали в жёны; тут проходили и все три шествия человеческой жизни: младенца несли к купели, невесту вели к алтарю, покойника — к могиле.
Много разных воспоминаний жило об этой деревенской лужайке в сердцах окрестных жителей; много разных чувств будила она в каждой груди; и немало повестей — пожалуй, куда более достойных слушания, чем та, которую мы собираемся рассказать, — могла бы поведать сама эта лужайка. При ней было всё, что полагается ей по званию и назначению: с одной стороны тянулась сухая, чистая, песчаная проезжая дорога; посередине крест-накрест сходились две пешеходные тропинки; на южной стороне стояла высокая купа вязов, а под ними — колодец с железным ковшом. Был там и пруд: родник на дне держал воду в нём чистой; у края, обращённого к дороге, она непрестанно переливалась через берег и бежала дальше узким ручейком, полным колюшек, к небольшой речке поодаль. Со стороны церкви тянулся ряд деревьев, а на углу стоял дом священника. Земля лежала неровно — ровно настолько, чтобы молодёжь во время весёлых сборищ могла на минуту-другую скрыться от глаз старших; и всё было покрыто коротким, сухим, зелёным дёрном, какой бывает только на здоровой песчаной почве. Словом, любезный читатель, это была самая безупречная деревенская лужайка, какую только можно себе представить; и как бы мне хотелось, будь такое возможно, перенести нас с вами в один прекрасный послеполуденный час конца июня на скамью у дверей постоялого двора и там, поставив перед нами белый кувшин прозрачного ноттингемского эля, в то время как солнце опускалось бы за лес, а небо начинало румяниться его косыми лучами, рассказать вам повесть, которая сейчас последует. Я следил бы по вашему лицу за знаками того участия, какое вы, без сомнения, выказали бы: за надеждой, тревогой, ожиданием, быть может — за улыбкой изумления, быть может — за блеснувшей слезинкой сочувствия; позволял бы вам изредка перебить меня и задать вопрос, но не слишком часто; простил бы минутное нетерпение, если рассказ показался бы скучен; а под конец поблагодарил бы вас за дружеское чувство к добрым и благородным людям, жившим и умершим более пяти столетий назад.
Право, читатель, вы не знаете, какая это радость, когда ум свободен от заботы и печали, сердце настроено верно, предмет рассказа добр, а сама повесть занимательна, — сесть и рассказывать долгую историю тем, кто достоин её слушать.
Глава вторая
А теперь, изрядно уклонившись в сторону и не находя лёгкого, постепенного пути обратно к самой повести, я здесь же и окончу первую главу, которая, с вашего позволения, послужит нам разом и предисловием, и вступлением.
ГЛАВА II
Дело было весною, примерно в ту пору, какую добрый старый Чосер описывает в начале своих «Кентерберийских рассказов»:
«Когда апрель дождями сладостными Сухой март до корней пронижет, И каждую жилку омоет влагой, Чьей силой цвет рождается на свет…»
Клонилось уже к вечеру; большая часть путников, заглянувших в трактир на часок по дороге домой из ближних городков, снова пустилась в путь, чтобы успеть под собственную кровлю до наступления ночи. И всё же за одним из столов в низкой общей комнате, где балки, должно быть, заставляли всякого шестифутового прохожего пригибать голову, ещё можно было видеть человека в крестьянской одежде. Перед ним стоял большой чёрный кожаный жбан, возле него лежали один-два питьевых рога, не считая того, из которого он сам прихлёбывал.
Ломоть серого хлеба, поджаренный у углей, — он время от времени макал его в чашу, — вот и вся твёрдая пища, к какой он, по-видимому, имел охоту. Да, по правде сказать, ему, вероятно, было бы не слишком удобно заказывать дорогие яства, — по крайней мере, если судить по его платью: добротному и не особенно старому, но самому бедному и простому, из грубого сермяжного сукна, с кожаными ноговицами и башмаками на деревянной подошве.
Однако крестьянское платье было не единственной приметной чертой его облика. Сложение его отличалось особенностью, которую обыкновенно не относят к достоинствам и называют горбом; не то чтобы у него на плечах торчали именно те крупные бугры, какие порою именуют этим словом, но над лопатками была какая-то общая округлость, словно шея властно норовила пригнуть голову вниз, — и этого вполне доставало, чтобы за ним признали право называться горбуном.
В остальном он был вовсе не дурён собой: ноги крепкие и ладно сложенные, руки длинные, мускулистые, грудь — на диво широкая для человека с таким изъяном; большие серые глаза смотрели живо, светло, с искрой. Нос у него был длинноват и заострён; он не только выдавался на лице, но и был в нём фигурой поистине выдающейся. Это был один из тех носов, в которых заключено немало выражения. У уголков рта и под веками у него пряталась смешинка, лукавая и весёлая; но вся острота этой эпиграммы, несомненно, приходилась на нос: он выступал острой вершиной хитрой, весёлой физиономии, похожей на мордочку хорька. И как высокие горы обыкновенно первыми ловят солнце на восходе и последними держат его на закате, а утром розовеют ещё прежде, чем лучи доберутся до окрестной земли, так и винный свет осел пурпурным блеском на самой возвышенной части его лица и оттуда постепенно таял, переходя по остальным чертам в здоровую красноту.
Бороду он брил дочиста, будто был духовным лицом; зато брови его, густые и нависшие, и волосы, тремя-четырьмя разрозненными прядями падавшие на загорелый лоб и на упорно тянувшуюся кверху шею, хоть некогда и были черны, как крыло чёрного ворона, теперь стали почти белыми.
С таким лицом и такой фигурой сидел крестьянин за столом, макал хлеб прямо в жбан и время от времени одним глазом заглядывал на дно посудины, будто желал удостовериться, много ли там ещё осталось. Он не сходил с места и даже головы не отворачивал от окна, хотя хорошенькая девушка лет восемнадцати то и дело заглядывала к нему в окно; а по лицу его можно было ручаться, что в своё время у его владельца находилось ласковое словцо для всяких чёрных глаз, какие встречались ему на пути.
Наконец послышался конский топот: лошадь шла рысью, и крестьянин живо крикнул:
— Сюда, Кэт! Кэт! Ты, весёлая помесь женщины со змеёй, унеси жбан: они уже едут. Убери его, умница! Нельзя, чтобы меня застали за бордоским вином. Дай мне кружку эля, девчонка. Какой в комнате дух?
— Как в монашеской келье, — сказала девушка, со смехом подхватывая чёрный жбан. — Виноградный сок, изрядно перебродивший, да поджаренная корка впридачу.
— Ступай, шельма! — крикнул крестьянин. — Что ты знаешь о монашеских кельях? Боюсь, слишком много. Неси эль, говорю; да плесни каплю на пол — пусть в комнате пойдёт другой дух.
— Я принесу тебе, Гарди, веточку руты, — сказала девушка. — От неё духу хватит. Брось её в свой горячий поссет, когда домой воротишься: кровь подсластит, нос побелит.
— Убирайся, — крикнул тот, кого она назвала Гарди, — не то поцелую при честном народе.
Девушка метнулась прочь, потому что её собеседник поднялся со скамьи с таким видом, будто собирался исполнить по крайней мере ту часть угрозы, что касалась поцелуя; а минуту спустя она вернулась с кружкой требованного эля.
— Плесни же, плесни! — крикнул крестьянин. Но девушка, по-видимому, считала проливать доброе питьё грехом и срамом, и крестьянину пришлось устроить дело самому — способом, который по нравам тех дней не почитался диковиной.
Девушка поставила кружку на стол и хорошенькими смуглыми пальцами, ещё мокрыми от выплеснувшегося эля, отвесила крестьянину такую затрещину сбоку по голове, что у того с минуту звенело в ухе; затем старательно вытерла рот уголком передника, словно стирала с губ последний след его поцелуя.
Почти в ту самую минуту, когда она вытирала губы, у дверей постоялого двора смолк конский топот, уже слышный с дороги; снаружи громко стали звать хозяина и прислугу, и это оторвало девушку от игривой стычки с Гарди. Тот снова уселся, поднёс кружку с элем к губам, и эль, видимо, пришёлся ему по вкусу, даром что прежде он пил бордоское вино. Между тем наружность его заметно переменилась. Шея согнулась ниже, плечи подались вперёд; он развязал завязки на спине камзола, так что камзол стал казаться на нём несколько велик; волосы спустил ниже на лоб, щёки втянул — и этими да ещё несколькими малыми хитростями ухитрился выглядеть добрых пятнадцатью годами старше, чем минуту назад.
Пока всё это происходило, у дверей постоялого двора царили обычные для тех времён суета и гомон, сопровождавшие приём гостя: хозяева постоялых дворов словно не могли выказать приезжему должного почёта и уважения иначе, как перемежая приветствия окриками на конюшат и разливальщиков да множеством громких распоряжений комнатным слугам и служанкам.
Наконец добрый хозяин, весь круглый, туго обтянутый платьем, под которым обозначалась каждая складка жира, ввёл дородного мужчину приятной наружности, лет тридцати — тридцати пяти; на плече у него был вышит знак какого-то знатного дома. По одежде и виду нетрудно было признать в нём одного из любимых слуг большого господина: казался он крепким, прямодушным, весёлым английским йоменом; правда, немного важничал и явно был высокого мнения как о своём уме, так и о своей силе, но при этом держался добродушно и бойко и был готов не только задеть другого, но и сам ответ принять без обиды.
— Не приехали! — сказал он, входя и оборачиваясь через плечо к хозяину. — Не приехали? Вот уж странно. Меня ведь больше чем на полчаса задержали на Барнсли-Грине: заставили судить борцовскую схватку. Пристали — подавай им меня, Господи помилуй, — так что я уж боялся, как бы они не явились сюда прежде меня. Ну, подай-ка нам доброго питья, чтобы скоротать время. Не смею сказать: самого лучшего, — лучшее для моего господина; но не вижу, почему бы второму сорту не быть для человека моего господина. Так что не мешкай, пока эти люди не нагрянули, а насчёт качества положись на своё разумение.
Вино, которого он потребовал, принесли быстро и поставили на стол, за которым сидел крестьянин.
Человек милорда уселся напротив и, как водится, на миг взглянул в лицо соседу; хозяин же стоял тут же, нависая животом над столом, и не сводил глаз с лица нового гостя, заранее ожидая увидеть на нём одобрение своему вину.
После нескольких слов, которыми перекинулись хозяин и гость, — Харди в разговор не вмешивался, а сидел, склонив голову над своим элем, с видом человека усталого и нездорового, — хозяин вернулся к своим делам.
— Что это у тебя там, пахарь?
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге