Сны анархиста — фрагмент

Второй был куда моложе — ему можно было дать от двадцати до тридцати лет; одет он был с нарочитой небрежностью во всё чёрное, и у горла у него был повязан громадный чёрный галстук. Лицо у него было гладко выбритое, худое, с впалыми щёками, выдающимися скулами и красными пятнами, которые резче проступали, когда он горячился в разговоре. Его красивые глаза, густой черноты, тогда загорались странными огнями; губы, чуть припухшие, были совсем бледны; зубы — скверные; ногти — запущенные; волосы — всклокоченные и растрёпанные.

И манера говорить у каждого была под стать наружности. Человек в китайском халате говорил коротко, сжато, властно, повелительно; казалось, он привык приказывать. Мысль у него, едва возникнув в мозгу и дойдя до губ, отливалась в короткую, сжатую сентенцию. Он был человеком, который не только имел своё мнение, но и был убеждён, что оно одно правильно и потому ему надлежит следовать; он хотел навязать его всем. Молодой человек, напротив, в речи то и дело перескакивал с одного на другое; приходил в возбуждение из-за всякой безделицы; горячился, принимал трагический тон, и тогда красные пятна проступали всё резче, в глазах появлялись странные вспышки; он размахивал руками, шевелил пальцами, сжимал кулак, весь метался...

— Повторяю: жизнь во сне — нечто странно таинственное. Душа тогда освобождается от пут времени и мерит события иной мерой. Порою она проживает жизнь длиною в месяцы и месяцы, даже в годы и годы, в бесконечно малую долю времени — за полсекунды, за одну секунду. Из этого следует, что жизнь души совершенно отлична от жизни тела. Жизнь тела исчисляется от рассвета до заката и от заката до рассвета, днями, месяцами, годами; а жизнь души, напротив... — Он вдруг осёкся.

Человек с серыми глазами рассмеялся; смех у него был язвительный.

— Не продолжаешь? — спросил он.

— Мне недостаёт термина.

— Или понятия. Безумец! У человека нет души. Он хищное животное, — изрёк человек с серыми глазами.

У молодого человека пятна на лице проступили ещё резче.

— Она у меня есть. Я её чувствую! — воскликнул он убеждённо.

— Тогда постригись в монахи!

Молодой человек сделал насмешливый жест.

— Я изучаю философию. Именно потому, что у меня есть душа, я атеист, я антиклерикал, я анархист! — воскликнул он. — Как я должен ненавидеть всех, кто хотел бы заковать моё тело, так должен ненавидеть и религию: она заковывает мой дух. Ничей раб — ни душою, ни телом!

— Так. А между тем, когда так нужны люди, чтобы нести в народ наши идеи, наши здравые и святые начала, ты теряешь время на философию, — с насмешкой заметил другой.

— Я работаю.

— Что же ты делаешь?

— Говорю! Распространяю наши идеи…

— Болтунов нам не надо. Нам нужны люди дела!

— А ты что делаешь? — спросил младший, и сильный приступ кашля сотряс его тощую грудь.

— Вот что, — сказал другой и, поднявшись, подошёл к изящному шкафчику из полированного дерева, с крупными выпуклыми бляхами тёплой жёлтой бронзы.

Он нажал на пружину, и открылась дверца. Другой увидел несколько предметов из жёлтого металла: небольшие, круглые, блестящие.

— Четыре! — прошептал он.

— Вот наши веские доводы в борьбе за возвращение наших прав и в походе, который мы ведём против всякой тирании! — сказал человек с серыми глазами и впился взглядом в лицо собеседника. Взгляд этот прошёл сквозь глаза до самого сердца, вызвав в нём тяжкое беспокойство, острое, мучительное недомогание, которое он тщетно пытался одолеть.

— Когда? — спросил он, встряхнувшись.

— Тебе этого знать незачем.

— Почему?

— У тебя не хватит мужества! — с презрением сказал человек в китайском халате.

Другой выпрямился во весь рост; взгляд его сделался ещё страннее прежнего; пятна на лице вспыхнули почти алым.

— Меня — трусом! Меня, пожертвовавшего всем нашему идеалу; меня, кто бесконечно ненавидит всякого тирана, правительство, церковь, аристократию, богачей и даже всех пап социалистической партии! Меня — трусом, когда я сломал свою карьеру, подорвал здоровье, когда я… — воскликнул он с трагическим видом.

Другой прервал его презрительным жестом.

— Поменьше слов! У тебя в самом деле есть мужество? — спросил он.

— Да.

— Сколько?

Другой сделал испуганное движение.

— Я?

— Если ты не трус.

— Я не трус.

— Берёшь?

— Да.

— Сколько?

— Одну.

— Пусть будет одна. Завтра!

— В день Рождества! — воскликнул другой, встрепенувшись.

По бледным губам первого скользнула насмешливая улыбка.

— Рождество тебя останавливает? — спросил он.

— Кое-какие воспоминания…

— О прежних слабостях, которых нам должно стыдиться. Я — одну, и ты — одну. Где ты хочешь? В церкви, во время мессы, или среди гуляющей толпы?

— Среди толпы. А ты?

— Я — в церкви. Останься у меня на эту ночь. Закажу у трактирщика ужин на двоих. Переночуешь в кабинете, а завтра выйдем вместе.

— Сегодня отпусти меня. Я приду завтра рано утром, — сказал другой, смущаясь.

Старший бросил на него насмешливый взгляд.

— Хочешь свято провести рождественскую ночь? — спросил он.

— Я обещал провести её с сестрой и её детьми, — смущённо ответил тот.

— Не следовало соглашаться.

— Я не мог отказать.

— Меня тоже звали на большое рождественское застолье, к веселью вокруг рождественской ёлки. Гнусные напоминания о гнуснейшей из всех тираний — клерикальной! Я отказался. И ты не ходи. Останься со мной. Скромный ужин, а потом…

— Я согласился.

На губах у старшего вновь появилась усмешка.

— Трус!

— Я не мог отказать. Но завтра утром в восемь я буду здесь и докажу тебе, что мужество у меня есть.

Старший рассмеялся.

— Буду ждать. Но твой приход не докажет тезиса. Ты проявишь дерзость, а не мужество. У кого есть мужество, тот порывает со всем — даже с дорогими обычаями, с некоторыми верованиями.

— Я не верю. Ненавижу. Но меня пригласили. Это не религиозный праздник, а семейный.

— Но и у такого праздника корни в той самой католической вере, которую мы должны искоренить на земле. Пока мы будем позволять себе слабость справлять Рождество, пусть даже одним обжорством, мы будем доказывать свою зависимость от этих идей, помогать им оставаться живыми и со своей стороны делать всё, чтобы не угасала память о ребёнке из Назарета и о том, что он собою знаменует.

— Так мне не идти?

— Нет.

Юноша помедлил.

— Я обещал, — сказал он.

— Трус!

— И потом, это будет последний ужин с семьёй, — пробормотал он.

Старший снова насмешливо рассмеялся.

— А для меня завтрашняя заря, вероятно, будет последней, — сказал он вполголоса; серые глаза его почти с любовью смотрели на четыре ручные бомбы, выстроенные им в шкафу на узкой полочке.

— И для меня тоже!

— Для тебя? Ты веришь в душу и в грядущую жизнь.

— В своё перевоплощение! — воскликнул юноша, и в его взгляде вспыхнул свет. В нём горел теперь зловещий и всё же не лишённый обаяния огонь фанатизма. У фанатика, по крайней мере, есть идеал; равнодушный, апатичный лишён и этого.

— Для меня завтра всё кончится, — тихо сказал старший.

Юноша не ответил ему. Предложение друга застало его врасплох. Он согласился. И не жалел об этом. Он должен был доказать, что он не трус; да и в самом деле пора было начинать. Слов уже не хватало. Пора было действовать.

И всё же мысль о том, что завтра... завтра... — рождала в нём тяжкую тревогу, и против неё не помогало искать опоры в мысли о бессмертии и перевоплощении духа. Конечно, он вернётся на землю в ином облике, но с тем же животворным началом. И всё-таки жизнь была прекрасна; особенно в этот вечер всё звало его жить, наслаждаться, а между тем завтра... завтра... Он попытался отогнать эти мрачные мысли. Решение принято! Таков его долг! Зачем омрачать этот вечер предвидением завтрашнего дня? Быть может, ему удастся сохранить жизнь, выскользнуть незамеченным среди безмерной паники. И всё же ему нестерпимо хотелось уйти от этого человека с таким холодным взглядом, столь страшно последовательного в своих заблуждениях, рядом с которым ему было так не по себе.

Он протянул ему руку.

— До завтра! — сказал он.

Осушил стакан, вышел из комнаты, потом из дома и ступил на холодную улицу, покрытую затвердевшим снегом, который скрипел под его шагами.

II.

— Трус! — пробормотал Джованни Джунти, когда друг его вышел.

Он презирал всех этих людей полумер, не умевших до конца порвать с прошлым, не умевших покончить со своей прежней жизнью; и чем больше героизма выказывали они в делах великих, тем сильнее он презирал их, если они оказывались неспособны пожертвовать какими-нибудь пустяками.

Рождественский сочельник.

Его отмечали многие, очень многие — даже равнодушные, даже неверующие. Семьи собирались за праздничным ужином; зажигали огни на рождественской ёлке; дожидались полуночи, быть может, шли в церковь и на другой день жили в радости: семейный обед, может быть, посещение какого-нибудь рождественского вертепа; колокола звонили, работа прекращалась, фабрики были закрыты, люди ходили по улицам с радостью на лицах; повсюду оживление, повсюду веселье, ведь было Рождество, Рождество.

Будь проклято Рождество! Многие вовсе не помышляли о рождении Христа; им и в голову не приходило торжествовать христианский праздник; а всё-таки они праздновали Рождество и тем самым придавали этому дню особую печать. Чужестранец, случись ему приехать в город в тот день, сказал бы: религиозное чувство, должно быть, ещё крепко коренится в этом народе, раз нынче все празднуют Рождество. Да и зачем торжественно отмечать такую ничего не значащую дату: сомнительное рождение того Иисуса, о котором даже не знали, существовал ли он? Но если он и вправду жил, зачем столько празднеств по случаю рождения иудейского ребёнка, еврея вдобавок, чьим именем завладело суеверие, чтобы справлять свои оргии?

Рождество? Его надо было выбросить из календаря. Двадцать пятое декабря должно было стать рабочим днём, и в тот же день народу следовало дать иной праздник: например, Рождество анархии. Дата подходила как нельзя лучше. Около Рождества рождается солнце: оно начинает своё восхождение и празднует свою победу над тьмой. Разве не торжествует и солнце анархии над мраком жреческого, гражданского и военного самовластья?

Он ненавидел праздники церковного года. Они помогали увековечивать заблуждение. Церковь и религиозные праздники — вот что следовало стереть, чтобы сделать общество светским.

Завтра.

Народ упорно продолжал праздновать Рождество; власти постыдно потворствовали этому; и, что хуже всего, многие из тех, кто думал, как он, воскуряли свой фимиам суеверному обычаю. Что ж. Пусть не сетуют, если завтра и их постигнет справедливая кара, великое мщение.

Немезида! Месть! Он был мстителем! Он хотел бросить бомбу. Таков был конечный итог его эволюции.

Эволюции великолепной — ибо он мнил себя великим мыслителем; эволюции стремительной: от верующего мальчика, от члена католического общества — к анархии.

Когда-то он был полон веры и воодушевления христианством. Но в школе ему открыли глаза: там он понял, что католичество, да и все религии вообще, — огромная раковая язва, подтачивающая жизнь человечества. История, наставница жизни, научила его, что Церковь всегда была бедствием для народов, главной подпорой престола, ревностной пособницей самой лютой тирании и что всё зло в мире исходит от неё одной.

Он понял. Церковь — словно подмостки. На сцене актёры играют великих героев, бескорыстных людей, вызывают слёзы и зажигают восторг. За кулисами же они нередко оказываются пошляками, отбросами общества. Таковы папы, епископы, духовенство — все без исключения.

Философия, физика, богословие доказали ему, что Бога нет, материя вечна, а со смертью всему конец. Человек — животное, веками несчастное, потому что его лишили единственного дара, отличающего его от прочих животных, — безмерной любви к свободе.

Он грезил свободой: разрывом всех цепей, всех уз, а потому — анархией.

Никто не должен повелевать, никто — подчиняться; никаких союзов, ибо всякий союз предполагает уставы, предполагает председателя, а значит — стеснение свободы; больше никаких законов, никаких советов, никакой Церкви, никакого государства, ничего, ничего. Свободный человек, останься свободным; защищай свою свободу. Угнетённые всего мира, встряхнитесь, организуйтесь — на защиту общего идеала!

Мысль, что надо разорвать всякие путы, неотступно преследовала его. Он примкнул к крайним анархистам и среди них оказался крайним. Взглядов большинства он не разделял. Они хотели распространять свои идеи словом, печатью, газетами. Ему эти средства казались недостаточными: он требовал перехода к насильственному действию — к бомбам, к кинжалу, к революции. Следовало смести с пути всякого, кто думал иначе; быстро покончить с нынешним обществом; навязать свободу вялым и малодушным массам. Что с того, если при этом польётся кровь? Истинно великие никогда не отступали перед кровью и приносили в жертву своим убеждениям всё и всех. Что с того, если погибнут многие? Смерть рождает жизнь. Что с того, если для этого ему придётся навязать свои взгляды тем, кто думает не так, как он? Кто мыслил не на его лад, тот был недостоин жизни: для общества он был вредоносным микробом и потому подлежал уничтожению. Он говорил и агитировал в этом духе, но поняли его лишь немногие. Большинство были анархистами ради забавы или, быть может, даже по убеждению, но подходящий час, по их мнению, ещё не настал. Анархия привязала себя к колеснице масонства и потому должна была слепо следовать за зелёным знаменем. А масонство, в свою очередь направляемое международной еврейской финансовой верхушкой, не считало своевременным идти дальше. Это означало бы для него гибель. Немного анархизма было кстати: он держал в узде правителей, внушал властям некоторый страх; но — ничего сверх меры.

К Джованни Джунти не прислушались; однако из партии его даже не исключили. Это был человек опасный, пылкий: во имя анархии он не хотел ни за кем следовать и никому подчиняться; хотел идти путём насилия; но в нём была огненная сила, увлекавшая других, и сам он был готов на любое самопожертвование. Очень богатый, он сыпал деньги полной рукой: на поддержку разных периодических изданий, на распространение крамольных листков, на пропаганду; помогал бедным единомышленникам, не отказывался ни от какой работы, ни от какого труда, и чем больше была опасность, тем охотнее он шёл ей навстречу. Собственную жизнь он не ставил ни во что.

Он был богат. Отец его не пожелал других детей: ему довольно было первенца, единственного сына, чтобы в его руках сосредоточить все богатства своего первоклассного торгового дома и чтобы тот продолжил фирму, копя всё большие богатства.

Сын не только не принял отцовских понятий, но с жаром шёл им наперекор.

Отец с ужасом следил за его падением и виной тому считал религиозное воспитание, полученное им от матери.

Мать умерла с горя: видела сына безбожником и анархистом, слышала, как он говорит о бомбах и кинжалах, замечала в нём особенно сильную, фанатическую ненависть к христианской мысли и к Церкви, — ненависть тем необъяснимее, чем крепче была когда-то его вера.

Отец уже решил лишить сына наследства и добиться, чтобы его признали беспутным, чтобы отказать ему даже в законной доле; но до этого не дошёл.

Прошли годы.

I.

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге