Джоан и Ко. — фрагмент

Глава первая

Тем унизительнее это было оттого, что он понимал: девушка совершенно искренна. Она была искренна до изумления — и до прелести. Он знал её уже два года: сперва как одну из двадцати девушек Уэллсли, когда сам был на третьем курсе Гарварда; потом, на последнем курсе, — как одну из полудюжины; затем, в эти последние месяцы после выпуска, когда он уже не был, собственно, ничем определённым, — как одну из двух или трёх; и наконец, за последнюю неделю, — как единственную.

Она ещё не знала этого, и всякий раз, решив сказать ей, он медлил. Не потому, что ему недоставало смелости или опыта. Правда, он ни разу по-настоящему не просил ничьей руки, но однажды или дважды бывал так близок к этому — в особенные минуты: например, в иные лунные ночи во время той яхтенной прогулки, куда он отправился два лета назад с Хейвудом, или потом, на уик-энде у Бентона, где познакомился с очаровательной вдовой, — что сознавал: его спасло только то, что он удержался от слов, которые так легко произнести. И каждый раз наутро он поздравлял себя с этим.

Теперь, однако, всё было иначе: наутро он себя винил. Перебирая в памяти минувший вечер среди роскошной тишины комнат, отведённых ему в отцовском доме с тех пор, как ему исполнилось семнадцать, он думал обо всём, что мог бы сказать ей и не сказал, и клял себя за то, что упустил редкий случай.

Накануне вечером в бальной зале Девро было душно от тесноты: казалось, комнату до отказа набили цветами, — и она попросила хоть глоток свежего воздуха. Стоял январь, но Бернетт помнил дорогу в маленький дворик; отыскав её накидку и галоши, он вывел её в крошечную, припорошённую снегом ограду под белые звёзды. Он взял её под руку, и они стали ходить взад и вперёд в морозной ночи, а музыка доносилась к ним глухо, точно издалека. Картина была прелестная — уголок иного мира, замкнутый высокой стеной; приглушённый свет больших окон жёлтыми полосами ложился на снег, а над головами раскрывалась безмерная лиловая глубина. Он видел, как она подняла лицо — своё серьёзное, жадно внимающее лицо, прекрасное лицо, в котором девочка ещё не уступила места женщине; нежное и вместе надменное, с острыми чёрными глазами и тонко очерченным ртом. Так она простояла мгновение, совсем прямая, словно принцесса, бросающая вызов самим звёздам и вдыхающая полной грудью какой-то более чистый воздух выси. Вот тогда ему и надо было схватить её в объятия. Надо было заставить её выслушать его признание. Надо было сказать ей, что, обладая всем, чего только может желать человек, без неё он не имеет ничего. Надо было сказать, что теперь она одна стоит для него среди всех женщин мира — единственная женщина. А он не сказал ничего. Он смотрел на неё с благоговейным страхом и молчал. Сердце билось у самого горла, язык не слушался, как у какого-нибудь первокурсника. Ну и осёл же он!

Дики Бернетт, с некоторыми вариациями, продолжал возводить на себя эту напраслину всё то время, пока одевался. По правде сказать, однако, он вовсе не походил на ту роль, которую себе отвёл. Он был скорее красив — и на мужской, и на женский взгляд. Высокий, сухощавый, с чёткими чертами, с умным и добродушным лицом, где в линии носа и рта угадывалась настоящая сила, он внешностью заметно выделялся среди большинства своих товарищей. С первого взгляда о нём можно было бы сказать: хороший вышел бы солдат. Люди без колебаний пошли бы за ним, потому что он сам без колебаний пошёл бы впереди, будь только цель, которую он счёл бы достойной. Что ж, теперь такая цель у него была. Так какого же чёрта…

Бернетт брился безопасной бритвой и всё-таки умудрился слегка порезаться под левым виском. Он коснулся царапины ляписом и с удовольствием почувствовал, как её защипало.

В половине девятого он спустился к завтраку. Завтракал он один: мать всегда садилась за стол вместе с отцом, а тот ровно в восемь уезжал в контору Производственной компании Бернетта. Никакой нужды отправляться так рано не было, о чём Дики исправно ему напоминал; но отец только делал вид, будто презирает эту очевидную истину. Он вроде бы даже щеголял верностью старым привычкам, тем самым, которые и сделали его дело тем, чем оно было теперь, — первым в выпуске особого лакировочного состава для кожи. С тех пор как ему минуло сорок, он, обращаясь в конце каждого отчётного года к своим коммивояжёрам, неизменно излагал одну и ту же мысль: «Следующие двенадцать месяцев должны стать величайшими в истории нашей компании».

— Всё это прекрасно, — замечал сын при всяком удобном случае, — но когда же ты отойдёшь от дел?

— Примерно тогда же, когда начну курить сигареты, — однажды ответил Бернетт-старший, прикуривая сигару.

Дики отмахнулся рукой, в которой держал свежую сигарету.

— Разумеется, если ты намерен упрямиться и не слушать советов…

— Советы от кто? — потребовал объяснения старший Бернетт, самым решительным образом пренебрегая правилами управления.

— От меня. Чёрт возьми, ты ведь полнеешь.

— Ну и что?

— Муллен всегда говорил…

— Кто такой Муллен?

— Муллен — университетский тренер, — невозмутимо ответил Дики. — Так вот, прежде чем меня перебили, я хотел заметить: Муллен говорил, что всякий мужчина, который после сорока начинает набирать вес, рискует.

— Отлично. Рискну, — мрачно сказал Бернетт.

Впрочем, на самом деле Дики тревожился за отца. Он искренно любил его и честно уважал его суждение во всём, кроме работы и здоровья. Что же до здоровья, тут Дики и впрямь мог говорить не без основания: хотя в спорте он ничем особенно не отличился, зато три года занимался у Муллена, состоя во второй бейсбольной команде.

Покончив с завтраком — яйцами и тостами, — Бернетт, как обычно, с удовольствием прошёл пешком от своего дома на Шестьдесят первой улице до Гарвардского клуба. Там он заглянул в утренние газеты, а потом взял такси до фабрики и прибыл туда около половины одиннадцатого.

Как второй вице-президент компании, он имел письменный стол в одном кабинете с Форсайтом, вице-президентом настоящим. Форсайт, напористый человек лет сорока, зачёсывал волосы назад так, что невольно создавалось странное впечатление, будто он стоит лицом к сильному ветру; он всякий раз вскидывал глаза и отрывисто произносил: «Доброе утро, мистер Бернетт», — после чего старался найти себе дела в другом месте на тот час или около того, что Дикки проводил в конторе.

По правде говоря, делать Дикки было почти нечего. Ладно налаженная машина предприятия была создана людьми, прошедшими дело от цеха к разъездам и от разъездов к конторе. Так именно Бернетт хотел обучить ему и сына; но тот заметил, и не без основания:

— К чему это, папа?

— К чему? — фыркнул Бернетт. — А как же иначе ты его узнаешь?

— Я не хочу его узнавать.

— Что?

— Предпочитаю предоставить это Джорджу.

— Какому Джорджу?

— Да всякому, кому приходится этим заниматься ради куска хлеба, — пояснил Дикки. — Я бы смог, если бы понадобилось: пошёл бы на фабрику и возился там с этой липкой чёрной дрянью. Мог бы разъезжать, продавать, а в промежутках торчать в гостиничных вестибюлях. Но, слава богу, необходимости нет. Так к чему? Ты сам всё это проделал, я знаю. Но именно поэтому никому другому в семье не нужно проделывать то же самое заново. К тому же хватает людей, которые только и ждут такого случая. Взять Форсайта: он годами набрасывался на такую работу с аппетитом и получал от неё удовольствие. Теперь он с тем же аппетитом поглощает всю эту контору — и тоже доволен. А тебе… тебе следовало бы играть в гольф, вот и всё.

Дело было в семейной гордости: именно она заставила Бернетта, несмотря на всё это, избрать сына вторым вице-президентом; и только сознание долга перед отцом побудило молодого человека принять это звание. Дикки тем и удовольствовался. Он почти каждое утро являлся в контору и сидел там до ленча главным образом затем, чтобы проследить, как бы отец не юркнул куда-нибудь в переулок и не проглотил наскоро чашку кофе с пончиком. Ровно в двенадцать он вторгался в святилище бернеттовского кабинета, снимал с вешалки шляпу и пальто отца и становился у цилиндрического бюро до тех пор, пока тот, нахмурившись, не поднимался и не продевал руки в рукава. Тогда Дикки уводил его за угол, в приличную гостиницу, и там заставлял медленно, с расстановкой съесть тарелку супу, омлет и хлеб из цельной пшеницы без масла. С такой же непреклонностью он не позволял ему есть ни яблочный пирог, ни тыквенный, ни пирог с пряной рубленой начинкой, ни кремовый, ни жареные пышки. Свой собственный ленч Дикки обыкновенно откладывал на потом.

— А потом пойдёшь и съешь, что тебе вздумается, — мрачно намекал отец, покончив с едой.

— Да, папа.

— Какого же чёрта ты тогда ко мне пристаёшь?

— Ты не так молод, как я. К тому же, если уж ты работаешь так, как работаешь, тебе надо беречь себя.

Бернетт-старший с сердитым щелчком откусил кончик дешёвой сигары и, закурив, откинулся на спинку стула. Он был ниже сына и плотнее сложен. Черты его были грубее. Казалось, его вырубили из дуба тяжёлым инструментом, тогда как юношу вырезали заботливо, острыми резцами. Это дала ему мать. Она была из портлендских Кливзов — тонкая, кроткая душа, в своё время слывшая красавицей. И даже теперь у неё бывали свои дни.

Бернетт не мог не гордиться сыном. Когда они входили в такое вот место, он замечал, как люди смотрят на Дикки с одобрением. И ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем представить его какому-нибудь старому приятелю или новому деловому знакомому с достоинством:

— Мой сын.

Но в конце концов за это почти всегда приходилось расплачиваться: выслушивать что-нибудь вроде:

— А, значит, с вами в деле?

Обычно Дикки сам давал ответ:

— Имею честь состоять вторым вице-президентом компании.

А ведь юноша не отличил бы ваксу «Виси» от простой сапожной мази!

— Послушай, — сказал ему отец в тот день, десятого января, — ты уж полгода как вышел из колледжа.

— Верно.

Глава вторая

— Мне кажется, тебе пора бы заняться чем-нибудь посущественнее, чем просто слоняться без дела.

— Я как раз подумываю кое-чем заняться, — сообщил ему Дикки.

Бернетт выпрямился в кресле.

— Вот это уже лучше.

— Подумываю жениться, — продолжал Дикки.

— Жениться? — воскликнул Бернетт.

— Жениться, — серьёзно кивнул Дикки.

Бернетт нахмурился.

— Ты, надеюсь, не впутался в какую-нибудь…

— Ничего подобного, — перебил Дикки. — Ты мог бы знать меня лучше.

Бернетт покраснел. Он и в самом деле мог. Заговорил он уже осторожнее:

— Кто она, сынок?

— Пока не могу сказать, папа: я ещё не сделал ей предложения. Сегодня сделаю.

— Я её знаю?

— Она пришлась бы тебе по душе.

Дикки перегнулся через стол, сложил руки и заговорил, глядя прямо в серые отцовские глаза.

— Она очень красива, папа; у неё такая красота, перед которой… перед которой невольно затаишь дыхание. Она хрупкая и невысокая; но иной раз кажется такой высокой, что рядом с ней я чувствую себя мальчишкой. И у неё чёрные глаза — честные до последней черты, и в них столько мысли. Рядом с ней кажется: чтобы быть её достойным, надо быть принцем или калифом. Вот в чём беда.

Бернетт всё это время вглядывался в сына. То, что он теперь увидел, заставило его собственные глаза потеплеть.

— Какая же в этом беда? — спросил он.

— Она из лучших созданий на свете, и вокруг неё всё должно быть только лучшим.

Лицо Бернетта чуть затвердело.

— То есть тебе нужно купить ей драгоценности?

— Я не об этом думал, — хотя драгоценности ей были бы к лицу. Впрочем, не припомню, чтобы я видел на ней много украшений. Да если бы они и были, ты всё равно их не заметил бы. Я не знаю, что вообще можно ей дать, чего у неё уже нет.

Бернетт отбросил недокуренную сигару. Он ещё никогда не видел сына таким серьёзным. Эта серьёзность проступила у юноши в глазах и в линии губ, и Бернетту было отрадно её видеть. Он оглянулся. Поблизости никого не было, некому было заметить его слабость; тогда он протянул через стол большую руку и накрыл ею руку сына.

— Дик, — медленно сказал он, — ты ведь знаешь: всё моё — твоё.

Дикки Бернетт почувствовал, будто что-то сжало ему кадык.

— Я сказал тебе это не ради… не ради этого, — выдавил он.

— Знаю, — поспешно перебил Бернетт. — Знаю. Но добивайся её. Возьми её. Если она такова, как ты говоришь, ей-богу, я сделаю из тебя принца, коли уж ей нужен принц.

Дикки улыбнулся с затуманившимися глазами.

— Будь ты на тридцать лет моложе, ты сам бы её добился, — сказал он.

ГЛАВА II

ДЖОАН СКУЧАЕТ

Джоан Фэрберн сидела перед высоким зеркалом-псише, а Анриетта укладывала её густые чёрные волосы. Если бы Дикки Бернетт мог в эту минуту увидеть выражение её лица, он понял бы — и с облегчением понял бы, — что, чем бы ни была вызвана её скука, причина не в нём: его поблизости не было. В сущности, единственным человеком, которого она видела, — если не считать Анриетты, а та не считалась, — была она сама. Значит, по всей логике, ей наскучила она сама. Но если это было так, то случилось это не раньше последнего года. Ещё за полгода до выпуска она была достаточно весела, а потом — что-то произошло. Быть может, произошло даже несколько вещей.

Прежде всего, она вдруг почувствовала, что вот-вот окончит колледж, и это каким-то образом заставило её задуматься — задуматься по-настоящему. Вероятно, сказались и занятия, и тот образ жизни, какой она вела: и в учении, и в выборе подруг она была в высшей степени демократична. К концу первого года она вырвалась из того кружка, который, казалось бы, естественно должен был признать её своей, и стала сходиться со всякими интересными девушками: с девушками с Запада, с девушками из деревни, с теми, кто сам зарабатывал себе на учение, и с теми, у кого денег едва хватало дотянуть до конца и кто потом собирался сам добывать себе хлеб. Для неё это было всё равно что попасть в новый мир: до тех пор она жила словно за высокой стеной. Стена была очень древняя, очень красивая и надёжно её охраняла, но была так высока, что через неё ничего нельзя было разглядеть. Впрочем, пока Джоан ничего не знала о том, что лежит по ту сторону, — кроме смутного понятия, что окрестная земля весьма опасна для юных девушек, — своё затворничество она переносила без тягости. Даже была за него благодарна и шла туда, куда вели старшие, с той кротостью, какая и подобает молодой девушке. Так поступала до неё и её мать, хотя вместо того, чтобы поступить в колледж, — в те времена юные леди в колледж не ходили, — она вышла замуж за Джона Фэрберна, одного из старинных нью-йоркских Фэрбернов. «А это, моя дорогая, — объясняла её мать, — вполне заменило мне широкое образование».

Но Джоан уже начинала понимать, что подобное образование все эти годы держало её мать за той же старой стеной. Обнесённое пространство, правда, заметно расширилось после замужества и особенно после рождения единственного ребёнка, но сама преграда осталась. Мир Фэрбернов был похож на маленькую монархию — или, вернее, на один из тех древних городов за крепостными стенами, о каких читаешь в римской истории.

В первый год в Уэллсли Джоан полагала, что это королевство простирается даже туда.

Тем летом она вернулась в Нью-Йорк и Ньюпорт, к прежней компании, с которой рассталась.

— Разве мы не однокурсницы? — спросила она.

— Боюсь, что нет.

Глава третья

Б.

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге