Человек совсем нагой — фрагмент

Глава первая

И в самом деле, это кое-что значило. Сир де Пьерфё был тронут состраданием доброго медведя сильнее, чем можно выразить словами. Ужас одиночества он всё-таки не изведает до конца; у него остаётся друг; и, наклонившись, он прижал к груди голову Франколена. Ещё немного — и он поцеловал бы этого медведя, более человечного, чем люди.

Ему очень хотелось сказать ему что-нибудь ласковое, вроде: «Ах, какой милый душка! Как он кроток! Как приятно на него смотреть!» Но, взглянув на него вблизи, он, понуждаемый своей клятвой, воскликнул:

— Ах, какой гадкий зверь!

А это, как мы помним, было оскорбление, которого почтенный зверь никогда не сносил. Яростно рыча, он поднялся на задние лапы и двинулся вперёд, страшный, с разинутой пастью. Сир де Пьерфё понял, какая грозит ему беда: ещё миг — и огромный разгневанный зверь задушит его, растерзает, сожрёт; он едва успел отскочить назад и пустился бежать через заросли и поляны, перескакивая через каменные глыбы, перепрыгивая через рвы, а вслед за ним гнался медведь, которому он сказал правду!

КОНЕЦ КНИГИ ВТОРОЙ

ЭПИЛОГ

I

В ту пору — было это, по свидетельству истории, месяца два или три спустя после того утра, когда Пьер Правдивый один помчался через леса и поля, а за ним гнался Франколен, добрый медведь, — во владении Романена и во всей окрестной земле, говорю я, только и толковали что об одном весьма набожном отшельнике, поселившемся в расселине Альпин; его хижина пряталась за ниспадавшей завесой глициний и плюща. И хоть был он ещё в юных летах — вы приняли бы его за ребёнка, который, забавы ради, надел монашескую рясу, — это нимало не мешало ему внушать почтение суровым воздержанием и благочестивыми речами; мало того, как рассказывали, он творил чудеса — маленькие, совсем не страшные, прелестные чудеса: заставлял цветы распускаться на засохших ветвях или соловья петь прежде весны, — ничуть не хуже, чем если бы у него была большая седая борода, спускавшаяся от подбородка до самого живота. Имени его большинство людей не знало; зато всем было известно, что он ходил в крестовый поход и привёз оттуда драгоценнейшие реликвии, которые раздавал своим кающимся грешницам, когда те оказывались достойны такой милости. Ибо исповедовал он охотно. И поверьте, надежда унести за горжеткой или в кармашке своей котты зуб святой Северинии, волос Иннокентия или пуховку для румян, которою пользовалась Мария Магдалина до своего обращения, могла только удвоить благочестивое рвение девушек той стороны. Не было городской девицы, которая не мечтала бы тайком выскользнуть из дому и пойти поведать свои грехи маленькому отшельнику Альпин; пастушки, пасшие овечьи стада, гусятницы, гнавшие своих птиц хворостиной по узким улочкам, служанки, оттиравшие медную утварь, в которой варят мясо, ни о чём ином и не думали; даже знатные девицы из всех соседних замковых владений, уже слушавшие тенсоны трубадуров только вполуха, чувствовали в себе набожность, до той поры им неведомую. На дороге, что вела к хижине юного святого, всегда теснилась толпа — прелестная толпа миловидных грешниц, то в расшитых жемчугом башмачках из самита, то с розовыми босыми ножками; а те, кому выпадало счастье быть к нему допущенными, не уставали его хвалить. Как мил он был, когда говорил одно, как изящен, когда делал другое!

Он не был угрюм и неприступен, как прочие клирики, а весь словно напитан кротостью; он не грозил адом, но говорил о рае — такими сладостными словами и с такими нежными взглядами, что поневоле приходилось в него уверовать. К тому же он был хорош собою, свеж лицом, с цветущими устами; стоило лишь увидеть его — и тотчас чувствуешь себя исполненной божественной благодати. Что же до епитимий, какие он налагал, то даже самые болтливые из женщин не изъяснялись на сей счёт с желанной ясностью; сходились они лишь в одном: у него и в суровости находилась своя сладость, и лучше быть им осуждённой, нежели кем бы то ни было отпущенной.

Слава любезного отшельника была такова, что наконец дошла и до графства Золотых Островов, до дворца, где пребывала дама Клермонда; и эта строгонравная дама решила без промедления отправиться к тому, о ком рассказывали столько благочестивых чудес.

Как! Неужто Клермонда с Золотых Островов совершила какой-нибудь проступок, за который хотела испросить прощения? Те, кто знал её, не могли бы поверить такому. Она оставалась всё той же: не выказывала ни малейшего любопытства ни к турнирам, какие устраивают в городах, ни к охотам, какие ведут в лесах; благочестива она была до того, что ещё немного — и ушла бы в монахини, в обитель бенедиктинок. О замужестве она и слышать не хотела; она отвращалась от него так, как, говорят, горностай страшится запятнать свои маленькие белые лапки. Верная себе во всём, она не допускала в свои покои слуг-мужчин: там видели только служанок, которые, расчёсывая ей волосы, рассказывали лишь о дивных приключениях — не святых мужей, а святых жён; для верховой езды у неё была трёхлетняя кобылица, и сесть на коня она не согласилась бы никогда. При таком нраве какая нужда была ей молить о Божием милосердии? Неужели её томило раскаяние в том, что по её настоянию Нагого Человека за украденный поцелуй приговорили к тяжкой каре — никогда не лгать? Ничуть; она полагала, что справедливее приговора и быть не могло и что, требуя строгого правосудия, поступила как должно. Однако чем больше добродетели, тем глубже смирение. Как раз тот, кто грешит совсем мало, и думает, будто совершает множество грехов. Клермонда с Золотых Островов, при всей своей безупречности, никогда не казалась себе достаточно безупречной; и, конечно, ради спасения её души ей необходимо было побеседовать — может быть, и не один раз — с юным святым, вернувшимся из крестового похода.

Когда она вошла — слуги её остались внизу, у подножия холма, — в священную хижину, она не могла удержаться от великого изумления: место это скорее походило на один из тех прохладных приютов, где нимфы, по словам поэтов древних времён, засыпали в объятиях фавнов, нежели на благочестивую келью, назначенную для молитвы и покаяния. На земле, не вымощенной ни камнем, ни досками, росла густая трава, изумрудного цвета, мягкая для ног, как ласкающий ковёр; лампада, горевшая перед образом из расписного дерева — образом, слишком уж обнажённым, чтобы быть изображением Девы Марии, — озаряла нежным и смутным светом плетистые розы, которыми цвела стена; розы там и сям осыпались, так что можно было подумать, будто идёт розовый снег; и аромат, блуждавший по хижине, смешиваясь с дыханием раскрытых чашечек, был вовсе не запахом ладана, как вы, может быть, вообразили бы, но каким-то иным благоуханием, более густым, более редким, и оно смущало душу, как в тёплой, плотно затворённой комнате, где юные девушки, раздевшись, долго спали.

Сам отшельник был не менее удивителен на вид, чем та хижина, где он пребывал.

Как ни приятным рисовала она его себе по молве людской, Клермонда с Золотых Островов залюбовалась им, увидев, до чего он пленительно хорош. Ах, эти прекрасные золотые кудри, ласкавшие его шею — более тонкую и белую, чем шея юной дамы! Эти нежные глаза небесного цвета! Эти нежные губы цвета земляники! Длинные и тонкие руки его имели ногти, отполированные, как розовый агат, а из поднятого рукава — чтобы приветственным жестом встретить вошедшую — выступала рука, стройная и снежная, как лебединая шея.

Глава вторая

Дама Клермонда, чьи губы приоткрывались, как цветок, ждущий бабочку, не могла налюбоваться столь необычайным зрелищем и, помимо воли, чувствовала, что сердце её пленено волнением, которого она не предвидела и в котором не было ничего религиозного. Но этим её изумление не исчерпалось: едва он приветствовал её с величайшим изяществом (самый знатный дворянин не поклонился бы благороднее), как юный отшельник опустился перед нею на колени и, склонив голову со странной горячностью, поцеловал её маленькие ступни, которые она из смирения оставляла без чулок в лёгких летних башмачках из атласного шёлка. Что же это была за вера, которой он служил, если в ней духовники повергаются ниц перед кающимися женщинами? Но так как она всегда с великим почтением относилась к духовным лицам и их обрядам, она не стала противиться, убеждённая, что это новый обряд, символический смысл которого ей потом разъяснят, и что, впрочем, столь благочестивый человек не может совершить ничего, что не служило бы спасению душ.

II

— Клянусь Бахусовым именем, которое славили олимпийские винопийцы и земные пьяницы, сдаётся мне, нынче я продам больше мер сен-жоржского вина, чем звёздных зёрен в Млечном Пути. А ну, Роберта, шевели руками да ногами, пригожая моя служанка! Разжигай печи, ставь на столы все кувшины, полные до краёв. Вон к нам валит такая толпа охотников и охотниц, какой никогда ещё не видывали, — столь многочисленной и столь великолепной; а эти люди, если я крепко не ошибаюсь, должно быть, нагуляли себе жажду под иссушающим солнцем.

Тот, кто так говорил, был вовсе не Оберон, тавернщик из Сен-Реми, как вы, быть может, подумали: Оберон ведь продал свою таверну — дом, столы, стулья, бочки и служанок, кроме Мариотты, которую так больше и не видали, — одному проезжему, по имени Маркабрюс де Пьерфё. Как! стало быть, этот юный сеньор, с уже пунцовой физиономией, не добрался до Тулузы, где его должны были, по особым протекциям, выбрать поставщиком графского винного погреба? Э, нет; заметив внизу, под виноградником, сбегающим по склону, славную весёлую таверну Оберона, он рассудил, что тут ему будет хорошо пить самому и смотреть, как пьют другие; и остался, пустив на это единственное предприятие сто золотых флоринов отцовского наследства. Теперь, между погребом и кухнями, среди жадных до питья обжор, рассевшихся за столами, он расцветал в блаженном довольстве оттого, что судьба его исполнилась: прихлёбывал из кувшинов, которые подавал, обнюхивал ланьи окорока и рябчиков, которых сажал на вертел, ничего не видел, ни к чему не прикасался и ничем не дышал, кроме того, что можно выпить или съесть, а по вечерам — весь насквозь хмельной — с благодарностью любовался своим брюхом, славно раздувшимся от питья и снеди.

Меж тем толпа охотников и охотниц проходила мимо таверны в Сен-Реми, направляясь к дикой горе и чёрным лесам, туда, наверх!

Впереди всех являлась графиня Фанетта из дома Гантельмов: она сидела в носилках из алого самита, поставленных на четыре колеса; их везли цугом три гордых коня, сплошь покрытые ярко-красным сукном. Голова её высоко держалась под горностаевой шляпой, стан был прям в платье из серебряной парчи. Но напрасно стали бы вы искать на её устах ту приветную улыбку, в которой ещё недавно смеялись все её мелкие зубки. Нет, вид у неё был гневный, как у Фалестриды или Пентесилеи, — насколько камышовка из кустарника может походить на разгневанного орла. На её кулаке, затянутом в кожаную перчатку, стоял дербник в золотом клобучке; а вокруг двадцать охотничьих пажей держали на поводах леопардов, ронявших пену из пастей: по обычаю того времени их выучивали травить медведя, волка и кабанов.

Затем ехал на боевом жеребце прекрасный епископ Флодоар; сбоку от него, на белой иноходице, держалась дама Евдокса де Рок-Юан. Поверх далматики из фиолетового бархата епископ носил боевую кольчугу; за этим церковным мужем с яростным лаем неслась свора.

Далее подвигались верхом или в охотничьих повозках, с птицей на перчатке, Элис де Мерарг, которого сопровождал Раймон де Мираваль, и Сесиль де Сабран; неподалёку за нею следовал Беранже де Паласоль, однорукий рыцарь, и множество других сеньоров, и множество других дам, среди которых, но словно в стороне и одна, была Алаэтта де Меольон, в одежде из белого полотна, не украшенной никаким шитьём, и босая — по обету, который она дала.

Пистолетта, шут Романена, тоже был тут: он оглушительно звенел своими бубенцами, а с ним шёл Франколен, разинув пасть и оскалив страшные зубы; на медведя был надет медный шлем, увенчанный обоюдоострым клинком, и зверь поводил им с угрожающим видом.

Но шествие состояло не из одних благородных мужей и любезных дам, с их пажами и слугами: в боевом облачении показались досточтимый аббат Бенигнус Спаньуоло со ста камальдулами, и вассал, муж дамы Азалаис, и четверо дружков, и сама дама Азалаис, уже не такая забавная, как в тот вечер, когда, без сорочки, она ставила колено на край постели, ибо теперь, увы, была одета!

Но сеньоры, прекрасные кузины, епископ, шут и даже сам медведь, монахи, вассал, горожанин и горожанка — никто из них не имел того весёлого вида, какой бывает у людей, идущих на праздник; все являли лица свирепые, и гневные глаза щурились на них; а лай свор, скрип колёс, лязг железной сбруи и звонкого оружия, раздирающий крик леопардов обволакивали всю эту толпу грозным и ненавистным гулом.

Глава третья

— Клянусь клячей Силена, напивавшегося в виноградниках! — воскликнул Маркабрюс, стоя на пороге своего дома. — Никогда не видывал я, чтобы люди отправлялись на охоту с таким грозным снаряжением и с такими свирепыми лицами. С каким зверем собираются они биться? С волком, что натворил великих бед? Или с чудовищным медведем? Или, может статься, с африканской рысью, забредшей в Альпы чарами злого колдуна?

— Не со зверем! — крикнул Ожье-Помпей, шедший в последнем ряду со своими Злыми Молодцами и служанкой Мариоттой. — А с человеком, злее и ненавистнее всех диких тварей!

— Эге! Что же это за человек, скажи на милость, благородный сир?

— Пьер Правдивый! Долго никто не ведал, в каком краю земли он укрылся. Но наконец проведали, что он скитается по обширным тёмным лесам этой горы, безобразный, яростный, устрашающий, подобный тем миллегру, что по ночам показываются на полянах; и тогда все, кого он оскорбил своими вольными речами, великие и малые, все соединились, замыслив отомстить ему; и мы выступаем на охоту с леопардами и гончими, с пиками и дротиками; и ещё до сумерек — каждый зубами и ногтями вырвав у него по куску плоти — мы справим охотничий пир над Нагим Человеком!

III

Но одна не примкнула к грозному шествию и даже не ведала о чёрных замыслах, какие строились: то была демуазель Югетта де Перлери.

Бедняжка горевала и плакала совсем одна в своём покое, в крепости Романен.

Слишком кроткая, чтобы причинённая ей боль обратилась в жестокую ненависть, она, конечно, печалилась об обиде, нанесённой ей Пьером Правдивым, но и не помышляла мстить.

Ах, как жесток он был с нею!

Неужели это правда: он держал в объятиях женщину, случайно встреченную?

он любил её?

быть может, и теперь ещё любит?

При этой мысли слёзы делали голубые глаза Югетты похожими на два василька, отяжелевших от росы.

Но гнева в ней не было!

Собственная невинность делает нас снисходительными к чужим проступкам; легко прощаешь, когда сама никогда не нуждалась в прощении.

Сквозь её боль к ней приходили нежные сожаления и грёзы, как дневной свет сквозил через мутный пергамент, затягивавший окна.

Она вспоминала недавние надежды, родившиеся после того, как он признал в ней женщину на опушке леса, в утренней свежести; мечтала о крепости Пьерфё, где они поселились бы, став супругами.

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге