Всего лишь девичья любовь — фрагмент

Глава первая

Всякий раз, когда книгу из публичной библиотеки подвергают бактериологическому исследованию, между её страницами обнаруживаются возбудители всех известных болезней. Вы, вероятно, и сами по опыту знаете: многие и не думают брать книгу из публичной библиотеки, пока у них в семье кто-нибудь не заболеет и не попросит чего-нибудь почитать.

Судя по отчётам, девяносто процентов спроса на книги в публичных библиотеках приходится на беллетристику; потому нам представляется, что читающей публике благоразумнее было бы выбирать романы из каталога «Стрит и Смит», где значатся сотни книг, какие можно найти в публичных библиотеках, и ещё многие сотни — столь же хороших и занимательных.

Цена романов «Стрит и Смит» — поистине невеликая плата за защиту от книг, несущих заразу. К чему же рисковать, если за небольшие деньги можно получить новенькую, чистую книгу и тем сохранить своё здоровье?

«СТРИТ И СМИТ», издатели НЬЮ-ЙОРК

Романам «Стрит и Смит» нет соперников

Наши книги занимают совершенно особое место. Это единственная романная серия, которая каждую неделю пополняется новыми первоклассными выпусками.

Без них не полон прилавок ни одного продавца газет. Вот почему каждый торговец, знающий своё дело, держит на полках хороший выбор этих книг.

«СТРИТ И СМИТ», издатели НЬЮ-ЙОРК

ВСЕГО ЛИШЬ ДЕВИЧЬЯ ЛЮБОВЬ.

ГЛАВА I.

Тёплый вечер раннего лета; солнце садится за длинную гряду холмов, поросших елями и тисами, а у их подножия, послушно повторяя их изгибы, вьётся тихая, безмятежная река. Напротив холмов, вдоль реки, широкой полосой тянутся луга — ясная зелень молодой травы и щедрая желтизна едва раскрывшихся лютиков. Вверху закатное небо светится и пылает огненной алостью и густыми жёлто-золотыми тонами. И Лондон отсюда почти виден.

Это прекрасная картина — из тех, какие встретишь только у нас, в Англии, — картина, перед которой отступают и поэт, и живописец. И в это самое мгновение она одолевала одного из живописного племени: в комнате приземистого домика под соломенной крышей, стоявшего у края луга, Джеймс Этеридж сидел у мольберта, не сводя глаз с картины, заключённой в раму распахнутого окна; кисть и муштабель вяло повисли в его бездействующей руке.

Сам того не сознавая, он, живописец, сам являл собою картину, достойную вдумчивого взгляда. Высокий, худой, тонкого сложения, с бледным лицом, увенчанным и обрамлённым мягко ниспадающими белыми волосами, с кроткими, мечтательными глазами, вечно устремлёнными к бесконечному и неведомому, он походил на одну из тех фигур, какие старые флорентийские мастера любили вводить в свои полотна: увидишь такую и теперь — и становится странно грустно, и мысль невольно уходит в себя.

Комната служила достойной рамой этой живой фигуре; то была настоящая мастерская живописца — неприбранная, беспорядочная и по-своему живописная. Завершённые и неоконченные полотна висели на стенах или стояли, прислонённые к ним; доспехи, старинное оружие, причудливые наряды были разбросаны по полу или безжизненно свисали со средневековых кресел; книги — иные в переплётах, от которых у знатока книг загорелись бы глаза, — лежали раскрытые на столе или громоздились в дальнем углу. И над всем этим полновластно царила тишина — её нарушали только шум воды, бурно переливавшейся через запруду, да шорох птиц, мелькавших у открытого окна.

Старик ещё некоторое время сидел, слушая эту музыку природы и мечтательно любуясь её красотой, пока из деревни, лежавшей за домом, не донёсся бой церковных часов; тогда он встрепенулся, поднялся, взял кисти и снова повернулся к мольберту. Прошёл час, а он всё работал; картина всё полнее выступала под его тонкой, искусной рукой; птицы смолкли, алый свет медленно гас на небе, и ночь разворачивала свой тёмный покров, готовая опустить его на мир дневных трудов.

Такая глубокая тишина начинала походить на одиночество; быть может, старик почувствовал это, потому что, взглянув на меркнущий свет и положив кисть, он поднёс руку ко лбу и вздохнул. Потом он повернул полотно на мольберте, с некоторым трудом пересёк комнату, пробираясь между разбросанными вещами, отыскал и раскурил старую вересковую трубку и, снова опустившись в кресло, стал глядеть на пейзаж за окном, погружаясь в привычное ему мечтательное оцепенение.

Он так глубоко ушёл в беспредметные воспоминания, что не очнулся, когда дверь начала отворяться.

Она отворилась очень осторожно и медленно; так же медленно и беззвучно юная девушка, помедлив мгновение на пороге, вошла в комнату и остановилась, оглядываясь вокруг и глядя на неподвижную фигуру в кресле у окна.

Целую минуту она стояла, всё ещё не выпуская дверной ручки, словно не знала, будут ли ей рады, — словно сама комната была ей чужой; потом, торопливо и коротко прижав руку к груди, двинулась к окну.

Едва она пошла, нога её задела какую-то часть доспехов; лязг вывел старика из забытья и заставил оглянуться.

Он вздрогнул и стал смотреть на девушку так, будто перед ним явилось нечто бесплотное, призрачное — воплощение его вечерних грёз. Так он и сидел, не отрывая от неё глаз; его взгляд, взгляд художника, с самозабвенным вниманием охватывал гибкую, изящную фигуру, прекрасное лицо с тёмными глазами под длинными разлётными ресницами, чётко очерченные брови и мягкие, подвижные губы.

Может быть, если бы она тогда повернулась и ушла, чтобы уже никогда больше не появиться в его жизни, он снова погрузился бы в мир грёз и до конца дней считал бы её не живым существом, а призраком; но девушка лёгким, грациозным движением пробралась сквозь лабиринт разбросанных вещей и остановилась рядом с ним.

Он, всё ещё глядя на неё снизу вверх, увидел, что прекрасные глаза её затуманились, что тонко очерченные губы дрожат от какого-то сильного чувства; и вдруг в тишине прозвучал тихий, нежный голос:

— Вы Джеймс Этеридж?

Художник вздрогнул. Его поразили не слова, а тон — сам голос; ещё мгновение он не мог вымолвить ни слова, потом поднялся и, глядя на неё с робким, дрожащим вопросом в глазах, ответил:

— Да, это моё имя. Я Джеймс Этеридж.

Губы её снова дрогнули, но она всё так же тихо и просто сказала:

— Вы меня не узнаёте? Я Стелла — ваша племянница, Стелла.

Старик вскинул голову и пристально посмотрел на неё; она увидела, что он дрожит.

— Стелла... моя племянница... дитя Гарольда!

— Но, Боже милосердный! — воскликнул он в волнении. — Как ты попала сюда? Я думал, ты в пансионе, там, во Флоренции... Как же... ты приехала сюда одна?

Её глаза перешли с его лица на дивную картину за окном, и в это мгновение её взгляд странно походил на его собственный.

— Да, я приехала одна, дядя, — сказала она.

— Боже милосердный! — снова пробормотал он, опускаясь в кресло. — Но почему... почему?

В этом вопросе не было недоброжелательности; в нём слышались скорее тревожное недоумение и растерянность.

Стелла снова взглянула ему в лицо.

— Я была несчастна, дядя, — сказала она просто.

— Несчастна! — тихо повторил он. — Несчастна! Дитя моё, ты ещё слишком молода, чтобы знать, что значит это слово. Скажи мне... — И он положил свою длинную белую руку ей на руку.

Одного этого прикосновения и недоставало, чтобы они стали ближе друг другу. Быстрым, но мягким движением она опустилась возле него и склонила голову на его руку.

— Да, я была очень несчастна, дядя. Они были суровы и неласковы. Может быть, они и желали добра, но выносить это было невозможно. А потом... потом, когда папа умер, стало так одиноко, так одиноко. Не было никого... никого, кто заботился бы обо мне, кому было бы не всё равно, живёшь ты или умерла. Дядя, я терпела, сколько могла, а потом... приехала.

Глаза старика затуманились; рука его тихо поднялась к её голове и стала гладить густые шёлковые волосы.

— Бедное дитя! бедное дитя! — пробормотал он, словно во сне, глядя не на неё, а в сгущавшиеся за окном сумерки.

— Сколько могла, дядя, пока не почувствовала, что должна бежать, или сойти с ума, или умереть. Тогда я вспомнила о вас. Я никогда вас не видела, но знала, что вы папин брат; а раз в вас та же кровь, вы должны быть добрым, ласковым и честным. И я решилась ехать к вам.

Рука его дрогнула на её голове, но он некоторое время молчал; потом тихо спросил:

— Почему же ты не написала?

По лицу девушки скользнула улыбка.

— Потому что нам не позволяли писать иначе как под их диктовку.

Он вздрогнул, и в его кротких, мечтательных глазах вспыхнул огонь.

— Ни одно письмо не могло уйти из школы, пока его не прочтут начальницы. Нас никогда не выпускали одних; иначе я отправила бы письмо без их ведома. Нет, я не могла написать, а то написала бы и... и стала ждать.

— Недолго бы тебе пришлось ждать, дитя моё, — пробормотал он.

Она запрокинула голову и поцеловала его руку. В этом жесте было что-то странное, скорее чужеземное, чем английское; вся порывистая грация пылкого Юга, где она родилась и выросла. Жест этот необычайно тронул старика, и он притянул её к себе ещё ближе, прошептав:

— Продолжай... продолжай!

— И вот я решила бежать, — продолжала она. — Страшно было на это решиться, потому что, если бы меня поймали и вернули, они бы...

— Остановись, остановись! — перебил он, охваченный внезапным ужасом. — Почему я ничего не знал? Как мог Гарольд отослать тебя туда? Боже великий! Юная, нежная девочка! Неужели Небо допускает такое?

— Небо допускает странные вещи, дядя, — серьёзно сказала девушка. — Папа не знал, как и вы не знали. Это была английская школа, и снаружи всё выглядело честно и приятно, — снаружи! Так вот, в ту ночь, сразу после того как я получила деньги, которые вы посылали мне каждую четверть года, я подкупила одну из служанок, чтобы она оставила дверь незапертой, и убежала. Я знала дорогу к берегу и знала, в какой день и час отходит пароход. Я успела на него и добралась до Лондона. Денег оставалось ровно столько, чтобы заплатить за проезд сюда, и я… я… вот и всё, дядя.

— Всё? — прошептал он. — Совсем ребёнок… такая юная, такая хрупкая!

— И вы не сердитесь? — спросила она, подняв на него глаза. — Вы не отправите меня назад?

— Сержусь! Отправить тебя назад! Дитя моё, неужели ты думаешь, что, знай я, хоть вообрази я, что с тобой дурно обращаются, что ты несчастлива, — я позволил бы тебе оставаться там хоть на день, хоть на час дольше, чем мог помешать? В твоих письмах всегда говорилось, что ты довольна и счастлива.

Она улыбнулась.

— Вспомните: их писали, когда кто-нибудь стоял у меня за плечом.

Что-то похожее на проклятие, верно первое за многие долгие годы, поднялось к его кротким устам и было подавлено.

— Я не мог этого знать… не мог знать, Стелла! Твой отец считал, что так будет лучше… у меня есть его последнее письмо. Дитя моё, не плачь…

Она подняла лицо.

— Я не лью слёз; я никогда не лью слёз, когда думаю о папе, дядя. Зачем? Я слишком любила его, чтобы желать ему возвращения с Неба.

Старик смотрел на неё с каким-то благоговейным изумлением в глазах.

— Да, да, — пробормотал он, — он хотел, чтобы ты оставалась там, в школе. Он знал, что я такое: бесприютный мечтатель, человек не от мира сего, вовсе не годный в опекуны юной девушке. О да, Гарольд знал. Он действовал из лучших побуждений, и я был доволен. Моя жизнь была слишком одинока, тиха, безжизненна для юной девушки, и я думал, что всё благополучно, а эти изверги…

Она положила руку ему на локоть.

— Не будем больше говорить о них, дядя, и думать о них тоже не будем. Вы позволите мне остаться у вас, правда? Ваша жизнь не покажется мне одинокой; после того, откуда я ушла, она будет раем — раем. И вот увидите, я постараюсь сделать её менее одинокой; но… — она вдруг обернулась, и в лице её мелькнул испуганный вопрос, — но, может быть, я буду вам мешать? — И она огляделась вокруг.

— Нет, нет, — сказал он и провёл рукой по лбу. — Странно! До этой минуты я и не знал, что одинок. И теперь не отпустил бы тебя ни за что на свете!

Она обвила его руками, приникла теснее, и некоторое время они молчали; потом он спросил:

— Сколько тебе лет, Стелла?

Она на минуту задумалась.

— Девятнадцать, дядя.

— Девятнадцать… совсем дитя! — прошептал он; потом взглянул на неё, и губы его почти беззвучно выговорили: — Прекрасна, как ангел.

Она расслышала; лицо её вспыхнуло, но тотчас она подняла на него глаза — открыто и просто.

— Вы бы не сказали так, если бы видели мою маму. Вот она была прекрасна, как ангел. Папа часто жалел, что вам не довелось её видеть; он говорил, вам захотелось бы написать её портрет. Да, она была прекрасна.

Художник кивнул.

— Бедное дитя, без матери! — прошептал он.

— Да, она была прекрасна, — тихо продолжала девушка. — Я едва-едва помню её, дядя. Папа так и не оправился после её смерти. Он всё говорил, что считает дни до той поры, когда снова встретится с ней. Он так любил её, понимаете.

Снова настало молчание; потом художник сказал:

— Ты говоришь по-английски почти без акцента, Стелла.

Девушка засмеялась; он впервые услышал её смех, и дядя вздрогнул. Не только от неожиданности: в этом смехе была редкая музыка. Так звенит птичья трель. И тотчас он понял: горе, пережитое в детстве, не отравило ей жизни и не надломило её духа. Почти не отдавая себе в том отчёта, он засмеялся вместе с ней.

— Что за странное замечание, дядя! — сказала она, когда смех стих. — Да ведь я англичанка! Англичанка до мозга костей, как говаривал папа. Бывало, посмотрит на меня и скажет: «В тебе, Стелла, от Италии нет ничего, кроме рождения; ты принадлежишь тому маленькому острову, что плывёт в Атлантике и правит миром». О да, я англичанка. Мне было бы жаль быть кем-нибудь другим, хотя мама была итальянкой.

Он кивнул.

— Да, помню, Гарольд — твой отец — всегда говорил, что ты английская девушка. Я рад этому.

— И я тоже, — простодушно сказала девушка.

Затем он снова погрузился в одно из своих задумчивых молчаний, а она ждала, безмолвная и неподвижная. Вдруг он почувствовал, как она дрогнула под его рукой и вздохнула — долго, глубоко.

Он встрепенулся и взглянул вниз: лицо её стало мучительно бледным, даже губы побелели.

— Стелла! — вскричал он. — Что с тобой? Тебе дурно? Боже правый!

Она подняла к нему лицо и улыбнулась.

— Нет, нет, я только немного устала; и, — прибавила она с простодушной прямотой, — кажется, немного проголодалась. Видите ли, денег у меня хватило только на проезд.

— Господи, прости меня! — вскричал он, вскакивая так внезапно, что едва не опрокинул её. — Я тут грезил да витал в облаках, а ребёнок сидел голодный. Какой же я безголовый дурак!

И в волнении он заходил взад и вперёд по комнате, опрокидывая то картину, то манекен, и озирался без всякого толку, словно ожидал увидеть, как прямо в воздухе проплывёт что-нибудь съестное.

Наконец, схватившись за лоб, он вспомнил о колокольчике и принялся звонить так неистово, что маленький домик загудел, точно пожарное депо по тревоге. За дверью раздалась торопливая дробь шагов; дверь вдруг распахнулась, и в комнату вбежала женщина средних лет, с чепцом, совсем съехавшим набок, испуганная и раскрасневшаяся.

— Боже милостивый, сэр, что случилось? — воскликнула она.

Мистер Этеридж выпустил из рук колокольчик и, ни слова не объясняя, воскликнул:

— Бедное дитя?

Какое ещё бедное дитя!

— Нет, нет!

— кротко сказал он.

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге