Пол Клиффорд — фрагмент
Глава первая
С окончанием этой книги завершилась целая пора в самообразовании писателя. От «Пелэма» до «Пола Клиффорда» — четыре вымышленных повествования, все написанные в весьма раннем возрасте, — Автор скорее наблюдает, нежели воображает; скорее имеет дело с обычной поверхностью человеческой жизни, чем пытается, пусть и смиренно, подняться над нею или проникнуть в её глубину. От изображения в «Поле Клиффорде» заблуждений общества почти естественным ходом размышления было перейти к тем заблуждениям, которые, разрастаясь в одинокой человеческой душе, становятся преступлением; от дерзких и явных зол, порождённых невежеством и примером, — проследить те, что, свернувшись кольцами, таятся в сплетениях утончённого знания и умозрительной гордыни. Оглядываясь теперь, по прошествии стольких лет, я вижу так ясно, словно передо мною разостлана карта, тропы, что вели через рубеж вымысла от «Пола Клиффорда» к «Юджину Араму». И когда эта последняя книга была окончена, я с не меньшей ясностью вижу, где первые отблески более светлой фантазии упали на мой путь и задержались на тех более идеальных образах, которые я слабою рукой пытался перенести в «Паломников Рейна» и «Последние дни Помпеи». Мы, авторы, подобно детям из сказки, отмечаем свой путь сквозь лабиринт камешками, которые сами же рассыпаем по дороге. Иные, блуждающие вслед за нами, могут их не заметить; а если и заметят, то примут за случайную россыпь. Но мы, когда память зовёт нас обратно по собственным следам, узнаём в этих смиренных камешках свидетелей нашего движения, вехи нашего пути.
Кенелуорт, 1848.
ПОЛ КЛИФФОРД.
ГЛАВА I.
Скажите вы, кого томит причудный гнёт, Чей взвинченный нерв покоя не даёт, Кто на пуху лежит, пока у ложа слуги По робкому глазам угадывают муки, Кто доктора мольбой усталой донимает, Чтоб тот болезнь без имени назвал, Кто с ложным мужеством несносный недуг сносит, Который только боль настоящая излечит, — Как вынесли бы вы подлинной боли власть: В презрении, в забвении, одним на смерть упасть? Как было бы вам там последний вздох отдать, Где всё убожество дорогу стелет к смерти? — Крабб.
Ночь была тёмная и бурная; дождь лил потоками, лишь изредка его на миг сдерживал яростный порыв ветра, проносившийся по улицам — ибо действие наше происходит в Лондоне, — гремевший над крышами и свирепо трепавший скудное пламя фонарей, которые боролись с мраком. Одним из самых глухих лондонских кварталов, среди притонов, куда господа полицейские не особенно любили наведываться, одиноко пробирался человек, по всему виду принадлежавший к самым низам. Раза два или три он останавливался у разных лавок и домов, вполне под стать месту, где они стояли, и спрашивал о каком-то предмете, который, видно, было нелегко достать. Повсюду ему отвечали отказом; и всякий раз, отходя от двери, он ворчал себе под нос, отнюдь не изысканными выражениями изливая досаду и неудовольствие. Наконец в одном доме хозяин, дюжий мясник, дав просителю тот же ответ, какой тот слышал уже не раз, прибавил:
— А ежели вот это сойдёт не хуже, Дамми, так оно к твоим услугам!
Помедлив с минуту в раздумье, Дамми отвечал, что, по его разумению, предложенная вещь, пожалуй, сгодится; и, сунув её в просторный карман, зашагал прочь так быстро, как позволяли ветер и дождь. Вскоре он добрался до гнезда низких, закоптелых строений; при входе туда полустёртыми буквами значилось: «Темз-корт». Остановившись перед самым заметным из этих домов — трактиром или пивной, из полуприкрытых окон которой навстречу ненастью лилось румяное, уютное сияние гостеприимного очага, — он торопливо постучал в дверь. Его впустила дама известных лет, наделённая приятной округлостью лица и всей особы.
— Добыл, Дамми? — быстро спросила она, затворяя за гостем дверь.
— Не, не! не то чтоб ровно оно; да я думаю, што…
— Тьфу, дурак! — крикнула женщина, сердито перебивая его. — Нечего меня морочить. Знаю я: ты только из моего кабака в другой перебежал, а за книгой вовсе и не ходил. Там бедное создание бредит, помирает, а ты…
— Да дай же мне сказать! — перебил её в свою очередь Дамми. — Я тебе толкую: сперва пошёл я к мамаше Бассблоун — она, я знаю, барышням своим поутру и к вечеру молитвы гнусавит; там я и спросил Библию. А она говорит: «Есть у меня, говорит, только “Спутник к петле”, а Библию, пожалуй, добудешь у мастера Токинса, у сапожника, что проповеди читает». Ну, иду я к мастеру Токинсу, а он говорит: «Библия мне, говорит, без надобности: отчего? призвание у меня и без неё есть; да, может, сыщется у мясника напротив: отчего? мяснику в аду гореть!» Ну, пошёл я через улицу, а мясник говорит: «Библии у меня нету; есть зато книга пьес, переплёт — точь-в-точь как Библия; может, бедное создание разницы-то и не приметит». Вот я пьесы и взял, миссис Марджери, — вот они, ей-ей! А как бедная Джуди?
— Худо! Ночи, думаю, не протянет.
— Ну, потопаю наверх по ступенькам!
Сказав это, Дамми поднялся по лестнице без двери; вход в неё загораживало нечто вроде ширмы — одеяло, натянутое наискось от стены к выступу дымохода. Вскоре он очутился в комнате, которую мрачный и скорбный гений Крабба, быть может, с охотой принялся бы изображать. Стены были побелены; кое-где по ним чёрными линиями, какие оставляет конец закопчённой палки или острый край угля, какой-то весёлый жилец вывел странные фигуры и нелепые знаки. Бледный, дрожащий свет грошовой свечки придавал этим произведениям живописного искусства вид угрюмый и почти грозный, тем более что не раз среди них попадались, для украшения, портреты Сатаны в том виде, в каком его обыкновенно рисуют. В закоптелой каминной решётке тускло теплился огонь, а на каминном приступке железный чайник подавал свой «тихий и тонкий голос». На круглом сосновом столе стояли два пузырька, треснувшая чашка, сломанная ложка из какого-то тусклого металла; на двух или трёх покалеченных стульях были разбросаны разные вещи женского платья. На другом столике, под высоким узким окном без ставней, — поперёк него, вместо занавески, кое-как повесили клетчатый передник, и он теперь порывисто колыхался от ветра, свободно проникавшего сквозь множество щелей, — лежали зеркало, разные принадлежности туалета, коробочка грубых румян, несколько украшений, в которых блеска было больше, чем цены, и часы; их ровное, спокойное тиканье рождало то неизъяснимо тяжёлое чувство, которое, боимся, легко вспомнят многие из наших читателей, кому случалось слышать этот звук в комнате больного. Напротив столика стояла большая кровать с пологом; зеркало отчасти отражало занавеси в выцветшую полоску, а порою — когда больная, повинуясь беспокойным движениям расстроенного ума, меняла положение, — в нём мелькало лицо той, к кому смерть уже торопилась. У этой кровати теперь стоял Дамми — маленький худой человек в изодранной плюшевой куртке, с которой медленно стекали дождевые капли; его худое, жёлтое, хитрое лицо было до странности безобразно чертами, но выражение его нельзя было назвать прямо злодейским. По другую сторону кровати стоял мальчик лет трёх, одетый как ребёнок из порядочного дома, хотя платьице его было уже потрёпано и полиняло. Бедный малыш сильно дрожал и, очевидно, встретил приход Дамми с облегчением.
И вот медленно, то и дело испуская чахоточные вздохи, к изножью кровати подвинулась тяжёлая фигура той самой женщины, что окликнула Дамми внизу и проследовала за ним в комнату больной — шагом, впрочем, отнюдь не равным его шагу. Она стояла с пузырьком лекарства в руке, взбалтывая его содержимое, и на лице её, багровом от привычных возлияний, разливалось добродушное, но робкое сострадание.
Такова была вся картина, если не считать того, что на стуле у кровати лежала пышная масса длинных, блестящих, золотистых локонов, срезанных с головы больной, когда жар стал подниматься; сама же она, с ревнивостью, в которой сказалась трогательная мелочность тщеславного сердца, схватила их и настояла, чтобы они оставались возле неё. Да ещё у огня, совершенно равнодушная к событию, которому предстояло вот-вот совершиться в этой комнате и которому мы, двуногое племя, придаём столь грозную важность, лежала большая серая кошка, свернувшись клубком; она подрёмывала с полузакрытыми глазами, и только уши её порой слегка шевелились, показывая, что звук громче или ближе обычного на миг задевал её сонные чувства.
Умирающая поначалу не заметила ни появления Дамми, ни женщины у изножья кровати. Она повернулась к ребёнку, свирепо схватила его за руку, притянула к себе и стала всматриваться в его перепуганное личико взглядом, в котором изнеможение и почти бескровная бледность лица жутко спорили с блеском и неистовой силой бреда.
— Если ты в него, — бормотала она, — я задушу тебя… задушу! Да, дрожи: ты и должен дрожать, когда мать к тебе прикасается или когда называют его. У тебя его глаза, его! Вон их, вон… дьявол сидит в них и смеётся! О, ты плачешь, малыш? Ну, тише, любовь моя, тише! Я тебя не трону. Тронуть… О Боже, ведь он всё-таки мой ребёнок!
И с этими словами она страстно прижала мальчика к груди и залилась слезами.
— Ну, полно, полно, — умиротворяюще сказал Дамми, — прими лекарство, Джудит, а там потолкуем про мальчонку.
Мать ослабила объятия, повернулась к говорившему и несколько мгновений смотрела на него мутным, растерянным взглядом; наконец, казалось, она медленно узнала его и, приподнявшись на одной руке, другой указала на него с вопросительным жестом:
— Ты принёс книгу?
Дамми в ответ поднял книгу, принесённую им от честного мясника.
— Тогда очистите комнату, — сказала больная с тем притворно-властным видом, какой так часто бывает у безумных. — Мы желаем остаться одни!
Дамми подмигнул доброй женщине у изножья кровати; и та, хотя вообще была не из тех, кем легко распоряжаться или кого легко убедить, без всякой неохоты вышла из комнаты больной.
— Коли она молиться собралась, — проворчала наша хозяйка, ибо именно это звание принадлежало почтенной матроне, — так мне, пожалуй, лучше убраться: старым-то людям слушать этакое не больно-то удобно.
С этим благочестивым размышлением хозяйка трактира «Кружка» — так называлось заведение — тяжело спустилась по скрипучей лестнице.
— Теперь, человек, — сурово сказала больная, — поклянись, что никогда не откроешь… поклянись, говорю! И великим Богом, чьи ангелы нынче ночью вокруг нас, если ты когда-нибудь нарушишь клятву, я вернусь и буду преследовать тебя до самого смертного часа!
Дамми побледнел: неистовство умирающей и самые её слова подействовали на него суеверным страхом; и, целуя книгу, выданную за Библию, он ответил, что клянётся хранить тайну — во всём, что ему о ней известно, а известно, она и сама должна понимать, самая малость. Едва он вымолвил это, как ветер с внезапным громким порывом ворвался в трубу и так сильно потряс над ними кровлю, что несколько истлевших черепиц сорвались и одна за другой с грохотом посыпались на мостовую. Дамми вздрогнул от испуга; быть может, совесть кольнула его за проделку с подложной Библией. Но женщина, чьи взвинченные, расстроенные нервы с неестественной быстротой перебрасывали её от одной мысли к другой, истерически рассмеялась и сказала:
— Смотри, Дамми, они являются за мной торжественным ходом; дай мне чепец… вон тот… и принеси зеркало!
Дамми повиновался; женщина, бормоча вполголоса что-то о неподходящем цвете лент, поправила чепец у себя на голове и затем, с досадливой жалостью проговорив: «Зачем им было отрезать мне волосы? Как меня изуродовали!» — велела Дамми попросить миссис Марджери ещё раз подняться к ней.
Оставшись наедине с ребёнком, несчастная мать, глядя на него, вся смягчилась лицом; и всё легкомыслие, вся запальчивость — если позволено так выразиться, — которые бурное волнение бреда вынесло на поверхность её души, теперь, по мере того как смерть всё теснее подступала к ней, мало-помалу оседали; а материнская тревога снова поднималась до своего естественного уровня, с которого была сбита и унижена. Она прижала ребёнка к груди и, обхватив руками, слабевшими с каждой минутой, стала успокаивать его тем протяжным напевом, каким няньки унимают капризных младенцев; но голос её был надтреснут и глух, и, сама это слыша, мать наполнилась слезами. Тут снова вошла миссис Марджери; умирающая обернулась к хозяйке с такой внушительной спокойностью, что та, к кому были обращены её слова, изумилась и оробела; потом женщина указала на ребёнка и сказала:
— Вы были добры ко мне, очень добры, и да благословит вас за это Бог! Я узнала, что те, кого свет называет самыми худшими, нередко человечнее прочих. Но я не стану благодарить вас, как бы следовало: я прошу у вас последней, великой милости. Укройте моего ребёнка, пока он не вырастет. Вы часто говорили, что любите его; у вас самой нет детей; а кусок хлеба да угол на ночь — больше я ничего для него у вас не прошу — не обеднят тех, кто имеет на вас более законные права.
Бедная миссис Марджери, уже плача навзрыд, поклялась, что будет мальчику матерью и постарается вырастить его честным человеком; хотя питейный дом, призналась она, не самое подходящее место для добрых примеров.
— Возьмите его, — хрипло вскрикнула мать; голос, покидая её вместе с силами, дребезжал глухо и почти замирал в груди. — Возьмите его, растите как хотите, как сможете; любой пример, любая крыша лучше, чем…
Дальнейших слов нельзя было разобрать.
— И, о, да будет это проклятием и… Дайте мне лекарство; я умираю.
Глава вторая
Хозяйка, встревоженная, поспешила исполнить просьбу; но прежде чем она вернулась к постели, страдалица уже лежала без памяти и больше не обрела ни речи, ни движения. Только тихий, редкий стон свидетельствовал, что жизнь ещё держится в ней; не прошло и двух часов, как смолк и он, и душа отлетела. К этому времени наша добрая хозяйка и сама уже не принадлежала внешнему миру: во время ночного бдения она поддерживала бодрость столькими малыми возлияниями, что под конец бодрость эта потонула в том оцепенении, какое обыкновенно приходит на смену возбуждению.
Воспользовавшись, быть может, случаем, который давало ему бесчувствие хозяйки, Дамми при умирающем свете свечи, горевшей у смертного ложа, поспешно вытащил из-под кровати и открыл огромный сундук, где обыкновенно хранилась одежда покойной; потом без всякого почтения принялся перебирать бельё и шёлка, пока на самом дне не обнаружил несколько пачек писем. Он схватил их и упрятал в удобные тайники своей одежды. Затем, поднявшись и задвинув сундук обратно, он кинул жадный взгляд на часы, лежавшие на туалетном столике: часы были золотые; но он отвёл глаза и, ворчливо вздохнув, пробормотал себе под нос:
— Старая баба про них знает, чтоб ей пусто! Одначе вот это прихвачу: кто знает, может, в службу сгодится. Нынче дешёвка — завтра звон! (То есть: то, что сегодня цены не имеет, завтра может оказаться драгоценным.)
И он положил грубую руку на золотистые, шёлковистые локоны, о которых мы уже говорили.
— Дельце мудрёное, не моей башке понять; да молчок — шейка-то у меня одна.
Окончив этот короткий монолог, Дамми спустился по лестнице, сам отворил дверь и вышел из дома.
ГЛАВА II
Воображенье нежно воскрешает Гостиной блеск, где праздник обитал. «Покинутая деревня»
— Тише!
— А-а! так вот и всё, значит!
Глава тринадцатая
P.
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге