«Килито» — фрагмент
Глава первая
За решёткой, величаво и вольготно усевшись, две матроны, такие тучные, что вдвоём едва помещаются рядом, с подолами, заваленными билетиками, торгуют своим товаром и время от времени из той своей пасти роняют: «Сударь!» — да так, что это больше похоже на зевок, чем на оклик. Дальше — продавцы апельсинов, свистков и воздушных шаров; людской поток, не переставая, течёт и ширится от новых струй, которые каждая поперечная улица извергает на площадь; солдаты, выстроенные в ряд, такие бравые, глаза — на начальника, а тот объезжает строй верхом, пустив по ветру сине-белый султан; оркестры играют; пушка гремит; ракеты трещат; колокола дрожат в воздухе; и, наконец, Президент, пешком направляющийся к собору под тяжёлые, торжественные звуки национального гимна, — впереди, вокруг и позади него блестящая свита.
Пампа с наслаждением позванивала в кармане нового шерстяного платья сентаво, которые дал ей хозяин на лотерею, как вдруг её окликнули.
— Пампа! Тебе надо выстирать носки мальчика, да сходить в лавку за сахаром, да вытереть зеркало в гостиной: мухи его совсем испоганили.
И снова — к делу; без жалобы, замкнувшись в своём дикарском безмолвии, ещё не обтёсанная. Носки были выстираны, сахар принесён, зеркало вытерто; но тут не оказалось спичек, и понадобилось пришить заплату.
В кухонном дворике, самом дальнем в доме, таком холодном, что сырость выводила зеленоватые арабески по неоштукатуренной стене, девочка работала лихорадочно. Из открытой кухни тянуло соблазнительным духом тушёного мяса; там какая-то угрюмая генуэзка орудовала лопатками и трясла кастрюлями, окутанная густым дымом жаркого, шипевшего на решётках. В верхних комнатах, у мальчика, слышался щёлк щётки.
— Пампа! — заверещал сверху тонкий голосок.
А так как девочка не сразу ответила, щётка полетела с высоты и, ударяясь о ступени лестницы, докатилась до середины дворика.
— Иду, мальчик, иду! — сказала индианка, ничуть не испугавшись, словно привыкла к столь своеобразному способу звать прислугу.
— Шевелись там, дикарка! — снова заверещал тонкий голосок.
И вслед за тем сверху полетел новый снаряд — пустая склянка; она разлетелась, точно бомба. Девочка бросилась вверх по лестнице как раз в ту минуту, когда из столовой вышла мисиа Касильда — с кукольным лицом без всякого выражения, таким розовым и лоснящимся, что оно казалось фарфоровым; волосы её, расчёсанные на прямой пробор и убранные за уши, от помады чернели и липли ко лбу.
— Что такое? Что за скандал?
Повариха показалась на пороге своего святилища, вытирая ручищи о грязный передник.
— Да мальчик же, сеньора! — сказала она на своей чёртовской тарабарщине.
Индианка уже спускалась по лестнице с ведром в руке. Разумеется, кто же ещё, как не она? Стоит мальчику позвать — тревожат её. Кончит ему прислуживать — сейчас же накрывай на стол, уже поздно; выйти придётся в другой день.
Что ж, Пампа теперь уж никуда не выйдет! Она молча вошла в столовую и накрыла стол с обычным порядком и симметрией: во главе стола — прибор дона Пабло Акилеса; справа — мисиа Касильды, слева — мальчика; потом стаканы, хлеб, салфетки... Она ничего не забывала; а если ненароком ошибалась, на диване сидела фарфоровая кукла и зорко следила. Тем временем совсем стемнело; зажгли лампу, и столовая предстала такой бедной, такой холодной и голой, что лучше бы не зажигали: лысина дона Пабло Акилеса, сидевшего перед погасшим камином, заблестела, как начищенный церковный дискос, а плоды, птицы и рыбы на цветных литографиях, украшавших стены, ожили грубой яркостью своих красок. Девочка уже заканчивала работу, когда сверху снова раздался тонкий голосок.
— Иду, мальчик, иду! — машинально отозвалась Пампа.
Она выскользнула из столовой, прыжками взбежала по лестнице маленького дворика, снова сбежала вниз и опять поднялась — с башмаками мальчика, с одеждой мальчика, с рубашкой мальчика... Небо было тёмное, и время от времени ракеты разрывались с весёлым треском, прочерчивая в воздухе огненный след и распадаясь фантастическим цветным дождём.
Пампа вышла к уличной двери и села на пороге. Оставят ли её теперь в покое? Мальчик только что оделся, господа беседовали в столовой; стол был уже накрыт. Уж если ей не увидеть ни площади, ни девочек в голубых перевязях, ни дам с лотереей, ни множества занятных подробностей той необычайно оживлённой картины, какую являл этот день отечественных торжеств, — ракеты она увидит с порога; и это было немало, если только её оставят.
Дом был из тех низеньких домов, распланированных по старому образцу, которые кирка прогресса постепенно вытесняет из городского центра: на улицу выходили дверь и два окна; прямой проход тянулся в глубину дома, перерезанный двумя выложенными плитами двориками, и столовая дверями выходила в оба; справа тянулись четыре или шесть комнат, одна за другой; в первом дворике — зелень и водосборный колодец, во втором — лесенка к верхним комнатам; её деревянный остов, выкрашенный зелёным, виднелся с улицы. Росписи на стенах прохода, крупные фигуры на карнизах, затейливые оконные решётки, весёлая окраска фасада — то голубая, то зелёная, то розовая, но всегда в самом мягком, приглушённом тоне, — придавали всему дому кокетливый вид; он становился занимательным и таинственным, если впечатлительный прохожий замечал за приподнятой занавеской гостиной пару креольских глаз, что видели, не глядя, и говорили беззвучно. К сожалению, в этом домике на улице Морено, на пороге которого сидела Пампа, за занавесками по праздничным вечерам видна была только застывшая, точно картонная, фигура мисьи Касильды...
Улица, хоть и была центральной, да и час стоял ещё ранний, пустовала; холод был лютый. Маленькая индианка глядела в небо, словно заворожённая; ракеты взлетали так высоко, что казалось: ещё немного — и они продырявят чёрный свод. Мальчишка из бакалейной лавки вышел с поручением и, проходя мимо, запустил лапу в жёсткие космы девочки — настоящий венец из щетины — и дёрнул: таково было его приветствие.
— Злой! — сказала она.
— Индианка! — сказал он.
И удалился, высунув язык. Немного погодя он вернулся.
— Индианка, Пампа, страшная дикарка! — сказал он, снова выставляя вперёд лапу.
Она попросила у него каштанов; он ответил ей пинком. И ушёл, дуя на пальцы: такой стоял холод. Наконец холод пробрал и девочку: она укуталась как могла, прижалась к стене и закрыла глаза, чтобы лучше разглядывать прелести площади: столько флагов, столько народа в воскресном платье, воздушные шары, музыка, ракеты... Усталость дневной работы одолела её, и она заснула на пороге, позабыв, что должна прислуживать за столом. А так как во сне она всегда видела мать, затерявшуюся, как и её братья, в большом городе, ненавистная сцена в Ла-Боке возникла снова с поразительной точностью: судно, пришвартованное к пристани; пристань, запруженная зеваками; на палубе — куча грязных, всклокоченных, зловонных индейцев, точно стадо свиней, которое гонят на базар, — оробевших и дрожащих от того, что они видят, и от того, чего страшатся; жёны возле мужей; матери, прижимающие детей к иссохшей груди и старающиеся спрятать тех, что постарше, под своими лохмотьями... И какой-то солдафон, надменно волоча саблю, принимается делить их между знакомыми и людьми с рекомендациями, силой разлучая жену с мужем, брата с сестрой и — что чудовищнее, бесчеловечнее, дикее всего — ребёнка с матерью. И всё это — во имя цивилизации. Ибо эта жалкая толпа — добыча последней облавы на пограничье...
За стёклами двери столовой показалась тень: сеньора Касильда вглядывалась в темноту; но девочка так плотно закуталась, так основательно спряталась в своей юбчонке и, можно сказать, свернулась на пороге клубком, что различить её было трудно. Сеньора забарабанила пальцами по стеклу, и Пампа вскочила, внезапно вырванная из сна этим зовом, который она хорошо знала.
— Иду, барчук, иду! — пробормотала она, не проснувшись вполне.
Потирая кулаками глаза, она вошла не слишком торопясь. Ну конечно! Никогда ей не дадут покоя.
В столовой дон Пабло Акилес по-прежнему сидел в кресле, а сеньора Касильда опять сидела на софе, вытянув восковые руки на чёрной юбке; ждали мальчика, Килито, который поднялся к себе в комнату и всё никак не спускался к столу. Кухарка раза два-три высовывала раскрасневшееся лицо.
— Подождите, пока мальчик спустится, — говорила сеньора своим флейтовым голоском.
Между тем дон Пабло Акилес снова возвращался к мысли, которая не давала ему покоя: к своей неявке на Те-деум. Как показаться среди бела дня во фраке выцветшем, расползшемся по швам и заштопанном? А цилиндр тараканьего цвета, с радужными жирными пятнами? А брюки — с вытянутыми коленями и бахромой понизу? А сапоги — с дверями и окнами, для удобства пальцев и развлечения чулка? Если бы хоть дозволялось являться на такие торжества в партикулярном платье: в визитке или пиджаке, в клетчатых брюках и котелке! Но его парадный костюм был уже поистине неприличен: его источили скорее годы и моль, чем носка; цилиндр больше не терпел утюга, потому что с него сошёл ворс, а сапоги находились в руках сапожника с угла, даром что Килито, великий знаток в этом деле, утверждал, будто телячья кожа к фраку не идёт, а лакированная, если она не новая, ровно никуда не годится. И поди-ка скромному служащему с жалованьем в восемьдесят песо в месяц, на которые надо содержать семью и дать образование единственному сыну, а сын этот, вращаясь среди самого цвета общества, обязан показываться людям в приличном виде; поди-ка, говорю, такому мелкому служащему заказывать себе фрак через каждые два карнавала да тратить месячные деньги мальчика на папиросы на лакированные сапоги, чтобы было в чём являться на официальные церемонии. В министерстве начальник особенно просил его не отсутствовать.
— Варгас, вы уж непременно приходите. Варгас, вы ведь знаете, Его Превосходительству приятно, когда являются все служащие.
Он обещал явиться, но не явился. Не явился потому, что не мог; потому что восьмидесяти песо его жалованья не хватало на еду, на плату за дом... и на счета Килито, надежды и гордости семьи. Что скажет ему начальник завтра? Он войдёт в канцелярию тихо, стараясь не привлечь внимания, молча сядет за свой стол и будет работать до шести, не поднимая головы. А если в час чая, когда негры проходят с подносами, уставленными чашками, начальник, как обычно, зайдёт свернуть папиросу и перекинуться словом, он придумает какое-нибудь оправдание, потому что был человеком столь строгим в исполнении своих обязанностей, что считал серьёзной провинностью сказать начальнику, что придёт, и не прийти. Обернувшись к сестре, которая больше занималась своими руками, чем его речью, он воскликнул:
— Кто бы сказал, что Варгас, Касильда?..
Он не договорил; но грустный наклон головы сказал достаточно. Когда было — и больше нет, чёрный хлеб делается горше, а белый желаннее; Варгасы же ели белый хлеб на скатертях из голландского полотна…
— Всё не спускается этот Килито, — нетерпеливо сказала тётка.
— Верно, прихорашивается к парадному спектаклю, — отвечал дон Пабло Акилес. — Раз уж отец не смог пойти на Те-деум, пусть мальчик покажет свой новый фрак в театре «Колон».
За фрак он расплатился накануне: собрал кое-какие крохи, оставшиеся от прежних месяцев, отсрочил счёт в бакалейной лавке и у мясника да ещё ущипнул из министерской кассы — благодаря снисходительности казначея и под надлежащую расписку в получении жалованья вперёд. Потому что Килито, Варгас, не мог ходить одетым как попало, но лишь так, как подобало его происхождению, его связям и его будущности. Пусть в камине не хватает дров, а в похлёбке — мяса; зато рубашка Килито, шляпа Килито, сапоги Килито и костюм Килито должны были быть безупречно изящны и новы. Расходов же на экипаж и ложу нести не приходилось: тем и другим снабжали его приятели, все до одного сыновья миллионеров, а стало быть, люди пребогатые. Господи помилуй, да и подумать только, что Килито станет пылиться в канцелярии, грубеть на эстансии или унижать себя торговлей… Он, Варгас! Мальчик изучал право и будет адвокатом; он выставит своё звание на бронзовой доске у входной двери, словно вывеску зубодёра. И с этого должно было начаться его блистательное поприще. Чего не знал отец и не знала тётка, баловавшая его так, как не баловала бы и собственная мать, так это того, что мальчик на факультете и не показывался, а проходил науки менее академические в аудиториях куда более ему любезных.
Всякий раз, возвращаясь из конторы, дон Пабло Акилес заводил с сестрой свой излюбленный разговор: сидел возле очага, когда в доме находились дрова, или, если камин был погашен, задумчиво разглядывал нелепых птиц на каминном экране. Но в этот вечер, двадцать пятого мая, тревожило его не только то, что сын не участвовал в шествии. В тот день у него произошла встреча, — да ещё какая встреча! — на улице Флорида, в самом людном месте, когда он шёл, ни о чём не подозревая; и вдруг — бах! — эти люди, семейство Эстевенов, очутились перед ним, пешком, на том же тротуаре: маменька и две девицы, такие надутые, такие гордые, что, казалось, им и тротуара было мало. Тут мисия Касильда перестала разглядывать свои руки и побледнела, очень побледнела.
— И что же ты сделал? — спросила она тревожно. — Перешёл бы на другую сторону, не глядя на них.
— Я так и застыл на месте, — отвечал дон Пабло Акилес.
Сеньора вознегодовала. Всё тот же, всегда один и тот же. Надо было притвориться равнодушным и идти себе дальше, будто ничего не случилось, напевая что-нибудь для храбрости; в конце концов, терять самообладание следовало ей, Грегории, как женщине и почти сообщнице негодяя-мужа. Да разве она сама впервые сталкивалась с ними? И не на улице, лицом к лицу, а в лавках, бок о бок, когда они рассматривали ткани и торговались с приказчиком, точно у них не было своего малого и чужого многого, а всего вместе — целого состояния; и всё же она… совершенно спокойна. Ей нечего было краснеть, а в гордости с ней никто не сравнится. При этих словах мисия Касильда так разгорячилась, что её кукольное личико вспыхнуло и невольно заставляло усомниться в её уверении.
— Но, Касильда, — сказал дон Пабло Акилес, — она ведь наша сестра; можем ли мы это отрицать?
— Да, я отрицаю. Родство создаётся не кровью, а любовью. Что ты хочешь? Я уж такая.
Разве это не вопияло к небу: они грызли сухие корки нищеты — он, прикованный к канцелярской дыбе, раб ничтожного жалованья, в любой день рисковал получить пинок от министра; она билась с домашней сутолокой, не имея иной прислуги, кроме той индейской девчонки да итальянки, чинила одежду, штопала чулки и даже скребла кастрюли, если приходилось; Килито, этому бедному мальчику, рождённому среди кружев, не раз случалось краснеть перед приятелями, — а Эстевены, похитители их состояния, тешили себя всеми прихотями и жили барски на чужом, на том, что они украли, да, сударь, украли?
Она придавала этому слову такой нажим, что оно казалось ударом хлыста.
И после этого — ещё требовать прощения и забвения!
Довольно было уже и того, что не подняли скандала, не обратились в суд и удовольствовались разрывом всяких отношений.
— А этот Килито? Что делает этот мальчик?
Глава вторая
II
Глава четвёртая
IV
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге