«Рассказы» — фрагмент
Глава первая
Весь тот день прошёл в разговорах; вы сами можете вообразить, сколько нашлось сказать друг другу у двух примирившихся родственников. Подошёл час обеда, а там и ужина, и маркизу с сыном пришлось остаться: Амалия по рассеянности велела накрыть на два прибора больше. Добрый бокал старого вина окончательно скрепил мир, и этот случай отчасти опроверг пословицу: «разогретая похлёбка да возобновлённая дружба…» — ну, дальше вы знаете.
А между тем начались вечерние визиты; внесли лампы, разложили игральные доски, достали карты и прочие обычные забавы. В большой зале завязалась мирная партия в томболу, меж тем как четыре особы зрелые и рассудительные, в числе их оба наших бойца, уселись возобновить классическую и слишком надолго прерванную партию в трессетте. От сдачи к сдаче переменчивая удача волновала игроков; в промежутках между партиями им вспоминались памятные и невероятные случаи прежнего поприща, и маркиз Никколо с честью выдержал испытание памяти: припомнил, как два года назад выиграл всухую, назвал порядок, в каком тогда шли карты, и все уловки, к которым обе стороны прибегали с тонкостью и добросовестностью. К счастью, ни та ни другая сторона не получила чрезмерного перевеса; души остались в мире, и за кофе все отпраздновали возвращение к жизни этой возвышенной партии.
О превратностях томболы я распространяться не стану; скажу только, что Адольфу и Амалии решительно не везло. Ни разу не случилось им выиграть хоть что-нибудь; напротив, уж не знаю отчего, но их номера никак не закрывались. То один, то другой уже кричал: «Томбола!», а у них ещё и пяти чисел в ряд не набиралось.
Зато как они были довольны своим «амбо» — тем, что были вдвоём!
Два дворца в облаках.
1.
Камелия.
Матильде, когда я впервые увидел её, было, самое большее, лет шестнадцать. Она была единственной дочерью графа Ринальдо ди Сузанс; дом этот принадлежал к самым богатым и знатным в провинции. Появилась она на свет очень поздно, когда отец и мать уже потеряли надежду, что их брак принесёт им ребёнка, и с пелёнок была окружена всеми заботами, какие только могут подсказать материнская нежность и патрицианская гордость. До той поры отец и мать жили каждый для себя; теперь оба обратили всё своё прежде разобщённое себялюбие на неё одну и стали жить только для неё. Если бы на свете могло существовать создание, способное служить образцом совершенства и средоточием всего человеческого счастья, таким созданием, казалось, должна была быть Матильда. Всё было при ней: богатство, красота, знатность, природный ум и всё, что могло вернее всего помочь ему раскрыться. Отец и мать любовались этим кумиром, строили в воображении её будущее; они видели её любимой, окружённой восхищением, почти предметом поклонения для всей округи. О, если бы они могли создать ей ещё и спутника, достойного её! Одна эта мысль, одно это сомнение мутило их ясные мечты и прерывало ход их нежных грёз.
Едва Матильда начала делать первые шаги, едва язык её залепетал первые слова, как уже задумались о том, какое воспитание дать этому избранному созданию. Граф и графиня сами были воспитаны, как водилось в их время, — в ту пору, когда говорили: «Ты знатен, ты богат; какая тебе нужда учиться? Пусть бедняк, у которого нет ни пяди земли под солнцем, учится и трудится за тебя». Графиня в монастырском пансионе выучилась танцам, граф в иезуитской коллегии — фехтованию; писать они умели: она — пригласительную записку, он — строгое письмо управителю; графиня прочла «Клариссу» Ричардсона, чтобы остерегаться ловеласов, граф — «Кандида» Вольтера, чтобы научиться смотреть на свет с некоторым превосходством; во всём остальном они повиновались тем традиционным наставлениям, о которых я уже говорил, не задумываясь дальше. Мало того: когда до них доходили разговоры о новых приёмах воспитания, о новых учебных заведениях и о целом ворохе книг, печатавшихся для этой цели, они добродушно смеялись и титуловали новаторами и современными философами всех этих добрых людей — настоящих донов Дезидерио, впадавших в отчаяние от избытка доброго сердца.
Но когда у них родилась эта дочь, они невесть как переменились. Новые идеи вошли им в кровь незаметно для них самих и даже против их воли. Многое из того, что обычно порицают, пока судят о нём отвлечённо и не приходится применять его на деле, потом предстаёт в ином свете, когда от того, принять ли его или отвергнуть, может хоть сколько-нибудь зависеть наше благополучие. Именно это и случилось с родителями Матильды. Они стали говорить друг другу: — А что, если это правда? Что, если эти люди правы? Что, если лучшее воспитание и в самом деле поможет Матильде быть счастливее? Надо попробовать: хотя бы для того, чтобы свет не мог сказать, будто для неё было упущено хоть что-нибудь. — Убеждение ли это было или тщеславие, но с той же минуты было решено, что девочку станут воспитывать по методам — не скажу, чтобы лучшим, но более современным. И, может быть, граф и графиня, испытав свою совесть чуть строже обыкновенного, судили о себе по тому, чем они были, а не по тому, чем силились казаться. — Она должна быть образованнее и счастливее нас! — сказали супруги друг другу, тем и завершив спор, в который углубились после обеда, в тот самый день, когда их девочка вернулась от кормилицы.
Бедная девочка, с этой минуты твой приговор стал бесповоротен. Тебе предстояло стать безупречной и счастливой — на их лад!
Система воспитания, избранная графом и графиней, делила воспитанницу на три части: тело, ум и сердце; тело должно было выйти здоровым и изящным; ум — украшенным всеми познаниями, какие любят видеть в женщине; сердце же надлежало оберегать от всяких сильных волнений, какого бы рода они ни были, — ибо, — говорил граф, — наши страсти должны служить подлинным интересам семьи; а кроме того, — прибавляла графиня, — у кого сердце чересчур чувствительно, тот под конец несчастен, и я знаю это по себе. — Оба знатных супруга взглянули друг другу в лицо; казалось, они хотели сказать друг другу ещё что-то, но из благоразумия промолчали. Граф ограничился тем, что почесал мизинцем висок; графиня чуть прикусила нижнюю губу и подошла к окну подышать воздухом.
Тем временем приступили к великому делу. Врач, семейный приятель, осмотрев девочку и найдя её сложение скорее хрупким, чем крепким, предписал оберегать её от простуд, тепло укутывать, держать на воздухе как можно меньше, словом — обращаться с нею как с заморским растением, которое растят в оранжерейном тепле. Каждый день полагалось что-нибудь делать и что-нибудь принимать: то каломель от глистов, то ипекакуану, когда резались зубы, то манну, то жжёную магнезию от прочих детских хворей. Бедный цветочек! Ему хотели дать всё — кроме материнского молока, воздуха, света и свободы!
Что до души, о ней подумали тотчас же. Выписали швейцарскую гувернантку — учить её французскому и немецкому. — Итальянскому, — говорил граф, — она выучится сама собой; да и, — прибавляла графиня, — итальянский вовсе не понадобится ей в большом свете, где ей предстоит блистать; самое большее — спеть на нём ариетту или романс, когда представится случай. За уроками иностранных языков последовали рисование, вышивание и неизбежное фортепьяно. С первых лет следовало приучать пальцы к гибкости, какой требует этот инструмент. Позднее предстояло, как водится, развить и голос, перейти от игры к пению. Каждый день был разбит на мелкие отрезки: у каждого дня был свой урок языка, рисования, вышивания, танцев, музыки. Бедная душа! Если ты не стала образцом совершенства, то уж, конечно, не потому, что тебе недоставало забот.
Оставалось сердце. Что такое сердце? — спрашивал себя граф. Сердце — мышца, часть тела, кусок мяса, и больше ничего. Но графиня заставила его смолкнуть, сославшись на мадам де Жанлис и ещё на невесть каких знаменитейших французских болтуний, у которых на устах нет ничего, кроме сердца. — Сердце — это всё; а у кого его нет, тому и говорить о нём нечего. — Граф снова почесал висок и предоставил графине и её достопочтенному духовнику воспитание этой части своей любимой единственной дочери. Достопочтенный духовник обучил семилетнюю девочку катехизису, объяснил ей книгу «Подражание Христу», внушил послушание, смирение, покорность, правдивость, благочестие и все прочие добродетели. Эти наставления были полезны и святы; но бедняжка часто видела, что им противоречат правила, которые ей внушали отец, мать, гувернантка и прочие добрые и мудрые люди, окружавшие её. — Само по себе это хорошо, — говорили они, — но твоему положению не подобает. Подавать милостыню — дело святое, однако не следует подавать людям праздным и порочным. Это долг перед Богом, но перед светом навлекло бы на тебя насмешки. Приличие, приличие, дитя моё! Всё дело в том, чтобы уметь различать. Теория — одно, практика — другое. Отсюда видно, что граф, не довольствуясь тройственным делением, желал бы разделить надвое и воспитание сердца: добро и подобающее, добродетель и приличие, совесть и бон-тон. — Если бы я владел пером, — сказал он, — я внушил бы всем это необходимое различие. Поговорю об этом с духовником. Я дам ему мысли, он перенесёт их на бумагу, и мы положим свой камень в великое здание общественного воспитания. —
Бедное сердце! И в чём же будет твоя вина, если в столкновении долга с модой тебя унесёт течением?
Глава вторая
Случаем, о котором незачем рассказывать, я оказался гостем в доме графа и был приглашён полюбоваться маленькими чудесами его единственной дочери, которой, как я уже говорил, было шестнадцать лет. В мягком широком кресле утопала белокурая барышня — бледная, худенькая, с одними глазами на лице; при моём появлении она сделала вид, будто хочет подняться, и по знаку матери снова опустилась на свою упругую подушку. На ней был чепчик, завязанный под подбородком голубой ленточкой; изящный пеньюар окутывал её хрупкую фигурку; маленькие ножки были наполовину спрятаны в вышитых туфельках. Двойные оконные рамы не давали воздуху проникнуть в это святилище; солнечный свет доходил туда сквозь богатые занавеси, теряя резкость и лаская глаз. Пол устилали мягкие ковры, стены — шёлковые шпалеры; всё было устроено так, чтобы отвести от этого хрупкого существа слишком сильные впечатления, способные ранить её чувствительность. И мир вещественный, и мир нравственный должны были доходить до неё не иначе как смягчённые искусством.
Пока граф, графиня и бонна наперебой показывали мне — кто вышивку, кто акварель, кто старательно переписанное набело сочинение, кто альбом, полный самых беззастенчивых похвал, — барышня старалась улыбаться; выходила изящная маленькая гримаска, в которой я не сумел бы различить, чего было больше — скромности или гордости, согласно двусмысленной системе отцовского воспитания. Но на её восковом лбу между бровями пролегла косая морщинка, а в углах губ легла черта с каким-то неопределимым выражением горечи и боли. Телесный ли недуг, душевный ли обнаруживал себя в этом признаке? Не знаю. Быть может, оба вместе.
Выходя из этой комнаты, граф сказал мне:
— Ах, моя дочь, когда её выведут в свет, она сделает честь воспитанию, которое получила. Знатное имя, двести тысяч скудо приданого, и такое законченное воспитание! Чего ей недостаёт, чтобы быть безупречной и счастливой!
II.
Роза.
За несколько месяцев до того, как явилось на свет прелестное, наделённое всеми преимуществами создание, которое я описал как умел, в деревушке, в трёх лигах от города, родилась другая девочка: ей предстояло делить с нею материнское молоко. Родилась она без надежд, без церемоний, чуть ли не без повитухи; при крещении её нарекли Марией, а отец и мать, добрые испольщики графа Сюзанса, увидев её крепкой и коренастенькой, сказали между собой:
— Через несколько лет будет помогать нам в поле, а приданое сама себе напрядёт.
В шесть месяцев её отняли от груди: у неё уже резались зубы, и она тянулась к иной пище; тогда Маргерита предложила себя в кормилицы девочке своей госпожи, родившейся как раз в те дни. Графиня воспользовалась случаем, забыла книги, где матерям внушается их первая обязанность — самим кормить своих детей, посоветовалась с домашним врачом; тот сперва прочёл ответ в её глазах и объявил, что здоровье её не допускает кормления. Так совесть была успокоена, и девочку отдали на вскормление Маргерите.
Кто видел этих двух младенцев, не мог удержаться от сравнения. Та была настоящая дочь полей — сильная, полнокровная, славный весенний бутон; эта — слабая, худенькая; она походила на одну из тех запоздалых розочек, что появляются со второй осенней порослью и уже чуют близкую зиму. Общим у них было одно только молоко крестьянки, да и оно — по чистой случайности.
Марии, однако, эта случайность пошла на пользу. Мать её, с той минуты как её удостоили чести кормить грудью дочь графини-барыни, стала предметом тысячи попечений. Ей дали возможность кормиться получше, дабы молоко здоровее и сытнее струилось по аристократическим жилкам малютки; и барыня, и доктор твердили ей Бог знает сколько правил гигиены, о каких простодушная женщина в деревне отроду не слыхивала, но которые показались ей удобными и полезными. Убедившись в толке этих правил, она применяла их одинаково и к своей девочке, и к чужой; а наваристые бульоны, которыми её подкрепляли, шли на пользу скорее собственной дочери, нежели молочной воспитаннице, или, во всяком случае, первой помогали больше, чем второй. Время от времени графиня наезжала в деревню и не скрывала завистливой досады, какую будило в ней это неравенство. Порою у неё даже срывался упрёк, будто Маргарита пренебрегает порученным ей младенцем ради своей девочки. Потом она утешала себя:
— Видно сразу: в этой — мужицкая кровь, тогда как в тонких чертах моей дочери проступает благородство рода!
И, поцеловав свою девочку, а чужую щипнув за щёку, она снова садилась в карету и, сопровождаемая лакеями и доктором, возвращалась в город.
Пока оба знатных родителя мудрствовали над воспитанием, какое надлежало дать собственной крови, деревенские отец с матерью думали о Марии чуть меньше, чем о шелковичных червях, которых обыкновенно выкармливали изрядной партией, пополам с хозяином. Она росла как сорная трава в огороде, без участия заступа и мотыги. Но вольный воздух, солнце, простая и здоровая пища дивно раскрывали её крепкое естество, и уже в эти нежные годы можно было сулить немало хорошего будущей розе сельской округи.
Она и впрямь была прелестным розовым бутончиком: пухленькая, румяная, с красивыми чёрными глазами, густыми волосами, юркая, как угорь, с чистым, звонким голоском; она бегала, шмыгала между утками и курами без чепчика и почти без одежды, и на солнце, и под дождём, не боясь простуды и не требуя ни магнезии, ни иных снадобий.
Разумеется, она не знала ни Библии, ни Фомы Кемпийского.
Мать научила её молитвам «Отче наш» и «Аве Мария» — не без кое-каких неизбежных искажений в выговоре.
Трёх лет её отдали в детский приют, который как раз в тот год открылся в деревне по методу Апорти.
Там она научилась читать, прясть и петь, пока отец с матерью занимались своим хозяйством и почитали себя счастливыми, что избавлены от этой заботы.
Глава третья
III.
Если бы я была крестьянкой!
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге