Торговцы душами — фрагмент
Глава первая
Родители её были люди тихие, немногословные, и она часто чувствовала себя очень одинокой в большом старом охотничьем доме, высоко в горах. А наследный принц, страстный охотник, нередко проводивший там наверху целые недели, после утренних выходов на зверя имел довольно времени и досуга, чтобы заняться прекрасной дочерью лесничего.
Больше, чем было полезно для покоя и счастья девушки…
Принц был красив, и лесничья дочь полюбила его.
Она и не могла не полюбить!
Как редко забредали чужие в её лесное уединение; и как понятно, что юное сердце её устремилось к первому, кто стал искать её расположения.
Кто решится говорить тут о вине и грехе?
Но розовое небо девичьих грёз было грубо разбито, когда обнаружились последствия. И Лизбет должна была выйти замуж. Правда, не за принца, а за его ружейного слугу.
Всякое сопротивление оказалось напрасным: отец был неумолим.
Его Высочество желал этого, а для него такое желание было приказом.
Ружейный слуга получил в аренду герцогское имение Нойхоф, и я родилась дочерью арендатора герцогского домена Георга Альбрехта.
Я завидую всякому, кто может оглянуться на радостное, ничем не омрачённое детство.
Первые мои воспоминания связаны с отдельными тяжкими сценами в родительском доме. Плачущая мать, которая печально бродит по комнатам, и отец, бранящийся в гневе, — вот самые дальние картины моей памяти. Позднее я помню мать уже вечно больной. Некрасивые сцены случались и тогда. Боюсь, я не любила мать так, как она заслуживала от меня.
Её безмолвное терпение было чуждо моей дикой, вспыльчивой природе. Я охотнее всего вцепилась бы в горло её мучителю, когда он бросал ей жестокие слова, когда называл меня подмёнышем или кукушкиным яйцом. Хотя смысла этих слов я вовсе не понимала.
Мне не было ещё и двенадцати лет, когда умерла моя мать. Для бедной страдалицы это было освобождением; для меня — несчастьем, весь размер которого я смогла понять лишь в последующие годы. Только гораздо позднее, десятилетия спустя, я научилась понимать, что было отнято у меня в тот день.
Годы после смерти матери, до моего пятнадцатилетия, остались в памяти как непрерывная цепь огорчений. Просветы бывали лишь тогда, когда мне позволяли ехать к деду и бабушке. У них я была дома.
И вот однажды, после того как отец меня высек — несправедливо, как мне казалось, — я убежала и пешком, девять часов ходу, лесом добралась до деда с бабушкой.
Несколько дней мне позволили остаться у них; потом приехал отец, и я должна была снова ехать с ним домой.
Не любовь ко мне побудила его забрать меня обратно. Лишь много позднее я поняла: пока я жила при нём, к нему всегда проявляли некоторую снисходительность, когда он задерживал арендную плату. А задерживал он её, кажется, почти всегда.
Разгульная жизнь, которую он вёл, поглощала слишком много.
Часто по вечерам до меня из нижних комнат доносились звон бокалов и весёлый женский смех.
Мне было любопытно — очень любопытно.
Но старая Розина бранила меня, когда я спрашивала её.
— Тебе приснилось, дитя! Ночью спят. Откуда бы здесь взяться дамам?
А мне всё-таки не снилось. Теперь я это знаю.
Мой дневник.
Я купила себе дневник и сегодня хочу начать его — сегодня, в день смерти моей милой, мёртвой матери.
Но вот я сижу перед ним и совсем не знаю, что писать. Со мной ровно ничего не случается. Написать ли, что я очень несчастна? Не могу! Я сама не вполне понимаю, что чувствую. Я сделала нечто очень дурное и не знаю, что со мной будет; мне бы следовало печалиться об этом, а я не печалюсь.
Дедушка с бабушкой обо мне позаботятся, они ведь всегда обо мне заботились. — А Рудольф? Отчего я так мало думаю о нём в моей ссылке? И отчего от него нет никаких вестей? Неужели его отец всё ещё нездоров? —
4 февраля.
Я снова сижу перед дневником и не знаю, что писать. Поэтому запишу, почему я здесь, в Э., и почему, собственно, мне следовало бы быть несчастной. — —
Весной мне исполнилось пятнадцать лет, и на Пасху меня должны были конфирмовать. Наш инспектор ушёл с первого января, и отец всё время был в ужасном расположении духа.
Вместе с другими деревенскими детьми я ходила к пастору Эккебрехту на занятия для конфирмантов. Пастор всегда был очень добр ко мне; он часто спрашивал меня о дедушке с бабушкой, а также о том, как у нас дома. Спрашивал и о том, часто ли отец по вечерам ездит в город.
В Вербное воскресенье приехали дедушка с бабушкой; это было для меня самой большой радостью во всей конфирмации. Бабушка всегда пекла такой славный пирог с изюмом.
Но праздновали мы совсем немного: после кофе отец тотчас снова уехал в город, и дедушка, кажется, был этим недоволен. Я обрадовалась, когда отец уехал. С дедушкой и бабушкой наедине было куда лучше.
Бабушка сказала мне, что до осени я должна оставаться дома, а потом меня отдадут куда-нибудь учиться делу. Какому — я не знала, да мне было всё равно. Главное было — уехать. И о том, куда именно, я не тревожилась: наверно, в какой-нибудь красивый большой город, где есть витрины и можно их разглядывать.
Анна Мария Вальтер однажды была в Дрездене и столько мне о нём рассказывала, что я вся изошла любопытством. — —
Я и в самом деле уехала — только здесь вовсе не красиво. — —
Первого апреля к нам поступил практикант. Сын помещика из Гессенского края. Он был очень хорош собой, такой бойкий и весёлый, что мы скоро стали добрыми друзьями. —
Почему Рудольф Шёневальд попал именно к нам, я не знаю: научиться у нас он, право, мог немногому. Розина говорила мне, что он уже бывал в разных имениях, но нигде не удержался.
У нас на это смотрели не слишком строго. Он вносил за себя изрядную сумму, а моему отцу деньги были весьма кстати. — —
Рудольф не прожил у нас и четырёх недель, как мы уже стали встречаться тайком. То в поле, то в ближнем перелеске.
Я очень любила его, а он называл меня своей сладкой, маленькой Лоттой. Любил ли он меня так же, как я его? Теперь я часто сомневаюсь. Когда я думаю об этом, мне кажется, что он был куда холоднее и спокойнее меня.
Верно, он уже знал и любил не одну девушку. —
Для меня же это было ново и властно захватывало всю меня.
В те блаженные летние недели, тяжёлые от запахов, я жила словно в лихорадке. Я вовсе не была собой.
Это тайное — искать друг друга и находить. — — —
Я была так счастлива; всё во мне устремлялось к этому человеку. — —
Сенокос! Солнечное марево и цветочный запах!
Уже несколько дней стояла ясная погода; сенокос был в самом разгаре. Все, у кого были руки, должны были помогать. И я помогала.
Стала ли бы я помогать, если бы управляющим не был Рудольф Шёневальд? —
Мы снимали с воза сено. Внизу, на телеге, стоял старший батрак, а в проёме сеновала — Рудольф и принимал подаваемое. Я стояла немного поодаль и брала сено у Рудольфа. Наверху, на сене, были ещё две младшие работницы; они укладывали его. Все остальные — подёнщики, батраки, служанки и косцы — оставались в поле, ворошили сено.
Когда воз опустел, Рудольф послал обеих девушек на сеновал над большим сараем, куда как раз подъезжала новая телега. Шутя, он схватил охапку сена и бросил на меня, так что я очутилась вся под ним, словно зарытая.
Я выбралась, набрала охапку и отплатила ему тем же. — —
Разгорячённые, задыхаясь, мы ещё некоторое время продолжали эту игру; потом я, изнемогшая от усилия и одуряющего запаха, повалилась в сено.
Рудольф бросился на меня и стал целовать — жарко, страстно, так, что у меня помутилось в голове. — — — —
Следующий воз я уже не помогала разгружать. — —
Несколько дней я ходила как в оцепенении. Видно ли было что-нибудь по мне?
Я и из дому выйти не смела. Разве всякий не мог прочесть у меня на лбу, что я сделала?
Но ничего не случилось; всё шло по-прежнему.
Всё шло по-прежнему, только я стала другой. —
Три дня я не показывалась Рудольфу на глаза, потом уже не выдержала. Мне надо было увидеть его, надо было узнать, что он обо мне думает.
Был ли он в таком же жалком смятении? Стыдился ли он тоже?
Мне нужно было поговорить с ним, но не днём. Днём я не сумела бы взглянуть ему в глаза. — —
Под вечер, когда стемнело, я пошла привычной дорогой, которую он знал.
Надежда меня не обманула: скоро он пошёл за мной.
Когда он подошёл, я не могла поднять глаз.
— Где ты была, Лотте? Почему ты все эти дни ни разу не вышла? — спросил он.
Я подняла глаза и посмотрела ему в лицо. Но на нём было только лёгкое удивление моему непонятному для него отсутствию. Неужели возможно! Неужели то, что потрясло меня до самой глубины, для него ничего не значило?
С того часа я стала другой; а он?
Я не знала, что сказать, и пролепетала:
— Я… мне было стыдно.
— Ты моя маленькая овечка, — сказал он со смехом и заключил меня в объятия. — Пойдём, пройдёмся ещё немного.
Теперь мы встречались каждый день, и… вскоре я уже не стыдилась. — —
Ко всему привыкаешь, а Рудольф умел усыплять мои укоры совести и самообвинения.
Разве мы не любили друг друга?
Кому было до нас дело, если мы вкушали тайную сладость любви?
— Когда я стану на несколько лет старше, когда выучусь своему делу и освобожусь от военной службы, ты ведь всё равно будешь моей женой, моей милой, маленькой женой!
Я была очень юна, очень влюблена, а летние ночи стояли душные и полные благоуханий. — —
Лето миновало, и вместе с ним — моя розовая, таинственная влюблённость. — —
В первых числах октября пришла Рудольфу депеша: отец его внезапно и очень тяжко заболел; ему надлежало тотчас ехать домой.
Мы едва успели проститься — так стремительно всё случилось. Я была совсем несчастна. Вернётся ли он прежде, чем я уеду? Увижу ли я его ещё раз, прежде чем меня отдадут в пансион?
Да и вообще на душе у меня было ужасно. Уже несколько недель я чувствовала себя не особенно хорошо. По утрам меня часто так мутило, что я едва могла поднять голову.
Теперь мне больше всего хотелось остаться здесь. Как я на Пасху радовалась пансиону, так теперь не было во мне к нему никакой охоты. Розина тоже была ко мне недобра: целыми днями бранила меня. Лучше всего было бы уйти к бабушке.
И вот, во второе воскресенье после отъезда Рудольфа, вдруг, совсем неожиданно, приехала бабушка.
Не знаю почему, но мне стало странно тяжко, когда она посмотрела мне в глаза. Её доброе старое лицо глядело на меня с такой печалью.
— Дитя, дитя, что ты наделала, — сказала она сквозь слёзы.
Я не могла ответить и тоже заплакала, хотя вовсе не знала, о чём плачу. Только вдруг мне стало так страшно, и какое-то странное предчувствие сжало меня.
И тогда я узнала, зачем приехала бабушка.
Розина написала ей: она ещё всё лето замечала, что этот вертопрах Шёневальд увивается за мной, и давно поняла, что со мной уже не всё ладно. — —
— Рассказывай, дитя. Слезами теперь ничего не поправишь, да и скрыть уже нельзя, — сказала бабушка.
Я рассказала. Бабушка сидела совсем тихо. Она так скорбно смотрела перед собой, что мне хотелось закричать.
Когда я кончила, она несколько раз молча кивнула, будто своим мыслям; потом вздох разомкнул тягостную тишину, и бабушка сказала:
— Сегодня вечером ты пойдёшь со мной, Лоттхен. Пока собери свои вещи; я поговорю с отцом, а что будет дальше — там посмотрим.
Что там, внизу, решалось обо мне, я не знаю. Нередко до меня долетал сердитый голос отца; но и голос бабушки, всегда такой кроткий, звучал странно твёрдо и ясно.
На другой день я была уже в лесничестве. Глубокий покой, окружавший милый старый дом, благотворно действовал на меня. Лесной ручей, шумевший в саду, пел мне свою дивную песню. Я чувствовала себя под защитой.
Через несколько дней я всё ждала, что дедушка или бабушка заговорят со мной, быть может, станут меня бранить. Но ничего такого не случилось. Дедушка вовсе ничего не говорил. Только мне казалось, что походка его стала ещё согбеннее, а волосы — ещё белее.
Что со мной будет?
Я хотела написать Рудольфу и с ужасом поняла, что даже не знаю его адреса. Название отцовского имения я знала, но где оно находилось?
Или Рудольф уже снова в Нойхофе?
Спросить у дедушки с бабушкой я не смела. Лучше бы они бранили меня; думаю, мне стало бы легче. Эта безмолвная доброта давила на меня.
В конце недели дедушка поехал в Э. Бабушка сказала мне, что он хочет подыскать для меня пансион; здесь мне оставаться нельзя, потому что лесничество слишком уединено, слишком глубоко в лесу.
Собственно говоря, это вовсе не лесничество, а охотничий дом, который некогда один из предков нынешнего герцога выстроил для своей возлюбленной. Когда летом герцог жил во дворце Рингхардт, он хотел, чтобы она всегда была поблизости. Во дворец Рингхардт он привезти её не мог: там жила его мать. И вот он построил ей посреди леса, в трёх четвертях часа пути от Рингхардта, охотничий дом Финстерберг.
Это двухэтажное здание с далеко выступающей крышей и маленькими оконцами в свинцовых переплётах.
В нижнем этаже каждый раз жил лесничий, в чьи обязанности входило содержать верхние комнаты в порядке.
Те времена давно миновали. Наверху больше не живёт таинственная незнакомка, и по прекрасному шоссе, проложенному тогда, редко раздаётся стук копыт чистокровного скакуна.
Рождество мне ещё позволили провести у дедушки с бабушкой, но праздник вышел печальный: ни у кого из нас троих не было ни сил, ни охоты к шумной радости. Мы ходили мимо друг друга беззвучно, словно в доме лежал покойник.
Над всеми нами будто тяготело заклятие.
Через несколько дней после Нового года дедушка привёз меня сюда. Здесь, у госпожи Мартин, я должна оставаться до начала марта; потом меня поместят в родильный приют, он здесь же, в городе. Что будет со мною после, когда всё минует, я не знаю. Мне невыразимо страшно.
Когда дедушка ушёл от меня, мне казалось, я не вынесу этой боли. Напрасно он старался утешить меня. Ему самому было так тяжело, что он едва мог говорить от волнения.
Бабушка скоро должна меня навестить. -- -- --
Теперь я одна.
У меня простая, чистенькая комнатка. Госпожа Мартин, у которой я живу, вдова чиновника и существует в довольно стеснённых обстоятельствах. Дедушка, должно быть, посвятил её в мою историю; расспросами она меня не мучит. Она ласкова и добра ко мне и утешает меня, когда тоска по дому уж слишком крепко берёт за горло.
Я немного помогаю ей по хозяйству; тогда, по крайней мере на короткое время, забываю своё горе.
Да и что мне всё время делать?
У меня слишком много лишнего времени для мыслей.
Я пишу письма Рудольфу, хотя ни одного никогда не отсылаю.
А теперь вот даже купила себе дневник, хотя вообще терпеть не могу подобных ненужных затей. Дневники и девичьи альбомы со стишками всегда были мне отвратительны. --
Но скука! Эти долгие, ничем не занятые часы! --
С кем мне говорить? Кому открыть душу? Будь я старше, у меня, верно, не было бы такой потребности к кому-нибудь прислониться.
Почему я ещё так молода? Так ужасно молода?
Была бы я и теперь здесь, если бы мама была жива? -- -- --
8 февраля.
Сегодня получила от бабушки письмо и посылку.
В ней был для меня красивый тёплый халат, а ещё множество всяких мелочей.
Детское бельё!
Ах, моё собственное!
Я заплакала.
Всё это было на мне, когда я была совсем крошечным червячком.
Неужели мама всё это шила сама?
А Рудольф всё ещё не пишет!
Глава вторая
II
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге