«Доп-доктор» — фрагмент
Глава первая
Но что принесли мне долгие годы? Опыт — ту терпкую соль, что остаётся там, где давние слёзы высохли на берегах Времени. Познание людей, мужчин и женщин всякого звания и удела, — и любовь к ним. Терпение снести то, что ещё, быть может, придётся снести. Мужество встретить то, что ещё, быть может, придётся встретить. Стойкость принять конец — там, где вера возносит Крест. Многое принесли мне долгие годы — помимо твоей первой улыбки и твоего последнего поцелуя. Следующего твоего поцелуя я жду, устремляя взгляд, с Божией помощью, за Смерть — к Вечной Жизни, что за нею...
ЮЖНЫЙ УЭЛЬС,
22 апреля 1909 года.
I
В один из дней под конец августа, на исходе долгой, сияющей южноафриканской зимы, когда над Трансваалем развевался старый «Фирклейр», а нынешняя Колония Оранжевой реки ещё была Оранжевым Свободным Государством и в верхнем углу у древка её трёхполосного флага ещё виднелся голландский триколор, по травяному велду, лишь теперь подумывавшему сменить жёлтое на зелёное, катились две большие, тяжело нагруженные повозки. Много лет прежде этим путём прошли колёса старых фуртреккеров: из Капской колонии они везли с собою домашних пенатов, добро и скарб, язык и обычаи голландцев, а вместе с ними — черенки граната, персика и апельсина; щедрое цветение этих деревьев одевало сады ферм, приютившихся там и сям на лоне велда, в бело-розовый свадебный убор и унизывало опоясывавшие их гранатовые изгороди рубиново-красными звёздами. Но от одной усадьбы до другой лежали дни за днями и ночи за ночами — вздымающийся волнами, широко разостланный, одинокий велд под небесным сводом.
Плосковерхие холмы кутались складками в опаловую дымку дали; небо было чистой бирюзой; округлые коппи светились, как розовый топаз, ещё не одетые молодой бледно-зелёной порослью. На юге прыгал и плясал пожар в велде; вихрящиеся столбы белого дыма были оторочены пламенем. Но он был за много миль, а северо-западный ветер дул крепко, гоня перед собой золотые клочья облаков. Быть может, вскоре пойдёт дождь. В передней повозке дождь уже прошёл — не из туч, а из человеческих глаз.
Широкие колёса с грохотом катились дальше, давя жёлтую траву и сухой кустарник. Ящерицы и прочая ползучая тварь торопливо перебегали широкие колеи. Терпеливые волы тянули под ярмом; пёстрые ноздри у них были раздуты, огромные влажные глаза помутнели от усталости. Они, бессловесные, не могли взять в толк, почему им приходится трудиться и днём, когда всю ночь напролёт они шли без передышки. Добрых пять часов минуло с той поры, как за восточными грядами багрянцем и золотом вспыхнул великолепный рассвет. Они устали насмерть, а впереди всё ещё не было видно ни дорпа, ни фермы. Капские парни брели пешком; каждый вёл передового вола за зелёный рейм, сыромятный ремень, обвязанный вокруг широких рогов животного, и ни у кого уже не оставалось сил даже ругнуть свою скотину.
Бур-возница устал не меньше воловьей упряжки и капских парней. Его звероподобное лицо осунулось, глаза были обведены красным от недосыпа. Длинный кнут, с четырнадцатифутовым кнутовищем и двадцатитрёхфутовым бичом, давно уже не щёлкал; шамбок не опускался на многострадальных коренников. Съёжившись в мешковатой одежде из палевого вельвета, он сидел на козлах и спал, уронив локти на колени; голова его мерно кивала. Ему снился скверный капский бренди, что был в бутылке и, если повезёт, снова в ней окажется, когда повозка доберётся до трактира или лавки.
Вторую повозку вёл кафр. В ней лежали припасы и товары в тюках, а также несколько сундуков и прочий багаж англичанина: высокого, худого, с резко очерченным лицом, рыжеватой бородой и мягкой речью хозяина повозок всякий принял бы за англичанина, хотя сам он и назвался голландским именем. Трёхлетнее дитя было его. И женщина тоже была его — теперь мёртвая, лежавшая на настиле повозки под новой белой простынёй; на груди у неё лежал мальчик, родившийся мёртвым.
Вот из-за чего человек, который полюбил её, увёл и сделал своей, плакал такими едкими, обжигающими слезами. Вот ради чего его мёртвая возлюбленная, с загубленной завязью Любви на груди, отреклась от своего мира, от друзей, от семьи — от мужа, прежде всего и более всего. Они повели себя честно: ушли вместе, не таясь, и тем вызвали громадный скандал в Свете, который так охотно прощает всё, что делается ловко и тайком. Они должны были вступить в брак, как только оскорблённый муж получит окончательное судебное решение о разводе. Государство признавало новый брак разведённых, пусть Церкви его и не благословляли. Отныне их церковью должно было стать Государство. Но не было даже предварительного судебного решения: у оскорблённого мужа имелся законный наследник от прежней покойной жены. К тому же ему доставляло холодное удовольствие знать, что их намерение сорвано. Вскоре он узнал, что любовник его жены, продав офицерский патент, оставил армию; позже, из сообщения, пересланного через лондонскую контору поверенных, узнал и другое: хотя он счёл за лучшее оставить без ответа предложение встретиться по ту сторону Ла-Манша, тот, другой, будет считать эту встречу лишь отсроченной — до удобного случая. А пока автор письма путешествовал по Южной Африке — не один.
Никогда больше ему не быть одному — это она обещала без малого четыре года назад. И вот сегодня он сидел на ящике у настила повозки, где она лежала мёртвая со своим мёртвым мальчиком; а у него на коленях, улыбаясь во сне, спало единственное существо, в котором ещё были её живой запах, такой ему дорогой, и её нежное тепло, — их дочь.
Длинная мягкая борода, которую он отпустил, задевала нежную румяную щёчку крошки и путалась в её золотистых кудрях. За последние несколько часов — часов, вобравших для него страдание целой жизни, — на его высоких висках, там, где волосы поредели под гнётом гусарской меховой шапки, походного шлема, обтянутого хаки, или фуражки, прежде чем всем им на смену пришла колониальная фетровая шляпа, появилась седая россыпь; широкие неровные пряди седины прорезали и шёлковистую рыжевато-каштановую бороду. Он боготворил женщину, отрекшуюся ради него от всего; четыре дивных года они жили только друг для друга и друг в друге. Разве что мимолётный укол сожаления — и тот едва ощутимый — тревожил их союз; скорпионье жало раскаяния не отравило его ни разу.
Но ни в одном городе, ни даже в деревушке они подолгу не задерживались. Какой-нибудь звук или силуэт из прежнего, незабытого мира по ту сторону преграды; английский голос, в котором неуловимо слышались тон и выговор большого света; фигура англичанина или англичанки, в чьей грубой, небрежной одежде всё же безошибочно угадывался покрой Бонд-стрит; узнанное лицо под серой фетровой шляпой или белой панамой — и им уже хотелось одного: уехать, оставить это место позади. Тогда саквояжи снова укладывали заново, волов торопливо впрягали, и путники вновь пускались в тот нескончаемый путь — на поиски чего-то, что суждено было первой отыскать женщине.
Наконец, когда солнце стояло уже высоко, а измученные волы почти оседали в упряжи, в нескольких милях впереди, за клуфом — лощиной, окаймлённой редкими деревьями, похожими на тополя, и колючим камельторном, — показалась кучка низких строений. Квадратный одноэтажный дом из волнистого железа; подле него ютилась хибарка-другая с глинобитными стенами; через весь фасад тянулась нескладная размалёванная вывеска, возвещавшая, что заведение это — гостиница «Фри-Стейт». Позади виднелись фруктовый сад и несколько кое-как возделанных полей, а в четверти мили к северу стояли краали туземцев.
Увидев постройки, бур стряхнул с себя остатки сна и щёлкнул длинным бичом над тощими, залитыми потом спинами воловьей упряжки. Те отчаянно налегли на ярмо, и фургон загрохотал вперёд.
Англичанин, скрывавшийся со своим горем под парусиновым тентом фургона, почувствовав, что ход стал быстрее, очнулся. Он поднялся и, держа спящего ребёнка на одной руке, откинул передний полог и выглянул наружу. Он заговорил с молчаливым возницей; тот только покачал головой. Откуда ему, Смутсу Бесте, знать, сыщется ли там, впереди, священник Англиканской церкви или хоть голландский предикант? Всё, на что он надеялся, — это купить там задёшево табаку и бренди, напиться, заснуть пьяным, а проснувшись, снова пить.
Фургон остановился у самого края клуфа. Из кустарника и травы, покрывавших склоны лощины, стаями взвились мелкие птицы в ярком, пёстром оперении — синие, багряные, изумрудно-зелёные; впадины заросли древовидным папоротником; в траве белели и лиловели крохотные цветы. На дне долины ручеёк, которому после первых дождей предстояло стать рекой, струился, морща воду, меж песчаниковых глыб; усачи всплывали за мухами. Ниже был брод. Измученным, загнанным волам едва хватило сил удержать огромные скрипучие фургоны на крутом спуске, протащить их по песчаному, усеянному валунами руслу, через мутную, взбаламученную воду, от которой они изнывали, но которой им не дали пригубить, и затем с тяжким трудом вытянуть на противоположный склон.
Англичанин не был жесток. Обычно он относился с человечностью и жалостью и к людям, и к животным; но теперь он ничего не видел и не слышал. Рядом с ним лежало её мёртвое тело, впереди ждала её могила, а дальше…
И он, и она в том мире, что остался за преградой, соблюдали внешние обряды христианства. Впервые они встретились в Парке, майским утром, после церковного парада. Они сидели на двух выкрашенных зелёной краской стульях, а мимо них шествовал свет, не забывавший о вездесущем газетном репортёре, — в нарядах столь же великолепных, как оперение ярких птиц, что стайками держались среди древовидных папоротников или испуганными тучками взлетали, когда фургоны с грохотом проезжали мимо. И они обсуждали — наряду с шансами лошадей, записанных на второе весеннее состязание в Ньюмаркете, достоинствами проблемной пьесы и самой новой фарсовой комедии — Бессмертие души.
На ней было коричневое бархатное платье, боа из страусовых перьев тонких сливочных и бурых оттенков и кавалерская шляпа с широкими белыми плюмажами. Волосы у неё были цвета осенней листвы или беличьей спинки на солнце; серые глаза, живые неправильные черты, ушки — словно раковинки, и тонкая, нежно окрашенная кожа, не тронутая ни белилами, ни румянами. Она считала грехом сомневаться, что, умерев, человек снова просыпается — Где-то, в каком-то смутном Где-то, среди всех милых людей своего круга. Он говорил, что агностицизм и всё в этом роде — дурной тон. Из людей верующих выходят лучшие солдаты. Взять хоть пресвитериан-горцев из «Блэк-Уотч» или католиков из «Королевских ирландцев»; впрочем, это она, конечно, знает. И она отвечала: да, знает; её серые, ласковые, приветливые глаза встречали его восхищённый взгляд, а маленькая рука в перчатке, державшая молитвенник в оправе из слоновой кости и золота, покоилась у неё на коленях. Ему страстно хотелось взять эту тонкую белую руку. Позднее он взял её, а вскоре — и сердце, чей стук отзывался в её пульсе, и хрупкое прекрасное тело, из которого то нечто, что было ею самой, ушло после короткой борьбы за дыхание и долгого дрожащего вздоха...
Одной рукой, перекинутой поверх неё, он удерживал на настиле фургона её дорогую, опустевшую оболочку; другой прижимал к груди проснувшегося, хнычущего ребёнка, пока оседавшие от усталости волы, спотыкаясь, карабкались на дальний склон клоофа. Среди криков и брани туземных форлоперов, бежавших перед упряжками, бурских и кафрских погонщиков, среди града ударов, сыпавшихся на измученные, бьющиеся тела, и скрипа тиковых остовов фургонов он слышал одно: как она слабым голосом просит похоронить её как подобает — на церковном погосте или на кладбище, чтобы священник прочёл над нею погребальный чин.
Прежде чем в бинокль он разобрал размашистую гостиничную вывеску, он надеялся, что видневшиеся строения прикрывают окраину туземной деревни с английской миссионерской станцией или голландское селение, достаточно значительное, чтобы иметь собственную допперскую церковь из волнистого железа и кладбище, обнесённое изгородью из низкорослого дубняка либо стеной из валунов, — под надзором пастора, чья ненависть к британцу уступила бы перед высыпанным золотом.
Но судьба привела его к этой одинокой вельдской таверне. Чем ближе подходил фургон, тем явственнее вырастали перед ним её безобразные, убогие очертания. В это страшное место, по недоразумению именовавшееся гостиницей «Фри-Стейт», — в беспорядочное скопище строений из волнистого железа, конюшен с плетёными, обмазанными глиной стенами и обнесённого колючей проволокой загона для фургонов, — привёз он свою любимую в конце их последнего совместного пути. От этой мысли его передёрнуло.
Фургоны остановили перед таверной; волов распрягли. Возницы вошли за выпивкой, а Боу, торговавший ею, оставил женщин обслуживать их и вышел наружу. Обычно он выдавал себя за африкандера. Перед вами был смуглый, с бакенбардами, недурной собой мужчина лет двадцати шести, на вид старше; взгляд его, смотря по обстоятельствам, бывал то наглым, то раболепным, а улыбка кривилась злой усмешкой. Владелец фургонов стоял в ожидании возле переднего, наглухо закрытого, с светловолосым ребёнком на руках. Он пристально взглянул на трактирщика Боу, и рука того невольно вскинулась в воинском приветствии, чем сам Боу втайне взбесился. Ему только и не хватало, чтобы всякий английский офицер узнавал в нём давнего дезертира из Капской конной полиции! Как бы не так, — а проклятая привычка всё ещё сидела в нём. Однако он прямо посмотрел незнакомцу в лицо тем открытым взглядом, под которым скрывалась такая глубина коварства, и приветствовал его с простотою, за которой таилось многое; английский офицер поднял левую руку, словно поднимая клинок, и заговорил. Немного погодя Боу кого-то окликнул; из дома вышла молодая женщина — нарядная и неряшливая разом — и понесла ребёнка внутрь, а тот упирался и отворачивался от её нарумяненного лица.
Английский путник не пожелал ни пить, ни есть. Ему нужно было одно: узнать, есть ли поблизости кладбище, найти людей, чтобы вырыли могилу, и пастора или священника, который прочёл бы погребальную службу. Он заплатит, сколько потребуют. Ему сказали, что до ближайшего местечка можно добраться за три дня пути через вельд, и что трактирщик не знает, есть ли там пастор.
Три дня пути!
Он жестом отстранил любопытного трактирщика, у которого поблёскивали глаза, поднялся в передний фургон и плотно задёрнул парусиновый полог.
Там он остался один с правдой и, содрогнувшись от смертной боли, понял: хоронить надо скоро — очень скоро.
Заточить то, что осталось от неё, в наскоро сколоченный гроб и тащить его через вельд в поисках какого-нибудь клочка освящённой земли, куда можно было бы его опустить, — это было бы надругательством, ужасом.
Он похоронит её, а потом привезёт пастора, священнослужителя или священника, чтобы тот прочёл молитвы.
Позднее, хоть бы это стоило ему всего, чем он владел, это место будет освящено для христианского погребения.
Он вышел из фургона и повёл переговоры с трактирщиком.
Англичанин действовал по-деловому.
Он всё решил.
Он похоронит её, если уж иначе нельзя, а потом привезёт священника.
Но прежде — засыпать могилу.
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге