Лиловый капор — фрагмент
Глава первая
— Значит, — сказала Джесс Киссок, и смуглые щёки её залила горячая краска, — я первая из Далларга, с кем вы заговорили!
— Самая первая! — сказал Ральф.
— Тогда я рада, — сказала Джесс Киссок.
Но в сердце юноши радость не откликнулась радостью, хотя, право сказать, девушка она была на редкость хороша.
ГЛАВА I
СТИРКА ОДЕЯЛ
Ральф Педен лежал в полном довольстве под кустом тёрна, на склоне над речкой Граннох. Это был второй день его пребывания в Галлоуэе — и первый день, когда он вдыхал вересковый дух, от которого хмелели пчёлы, и слушал, как стрекочут кузнечики в высокой жёсткой траве у озера. Накануне друг его отца, Аллан Уэлш, пастор церкви Марроу в приходе Далларг, долго и возвышенно беседовал с ним о здравии его души и подробно расспрашивал, как живётся в большом городе той малой, непрочной горстке благочестивых людей, что собираются внимать драгоценным и душепитательным истинам чистого учения Марроу. Ральф Педен вёз Аллану Уэлшу немало поручений от своего отца, столичного пастора Марроу; Уэлш был дорог его душе как единственный служитель, отстоявший основы в тот великий день, когда среди собравшихся пресвитеров столь многие отступили и уже не ходили с ним.
«Будь верен долгу с этим юношей, сын мой, — читал Аллан Уэлш в причудливо запечатанном письме, выведенном тонким почерком, которое прислал ему из Эдинбурга собрат по служению и которое Ральф исправно передал в квадратном, угрюмом пасторском доме Далларга, с чинным, старомодным почтением, странным для его лет. — Будь верен долгу с этим юношей, — продолжалось письмо. — Он твёрдо утверждён в основах; голова его полна благочестивого знания, и о Главенстве Христа он судит здраво; но он всегда был несколько холоден и отстранён даже со мною, его отцом по плоти. С товарищами он склонен держаться замкнуто и сдержанно. В том, что мы здесь, в Джеймс-корте, живём уединённо, виноват я; но тебе нет нужды объяснять причину. Да подаст тебе Господь Своё водительство, чтобы направить юношу на правый путь».
До сих пор письмо Гилберта Педена текло степенно и вполне согласно с его нравом, как если бы сам писавший произносил эти слова вслух. Но тут оно вдруг обрывалось. Почерк, до того тонкий, как волосок, становился крупнее; строки теснились, сбивались и делались трудны для чтения, словно половодье чувства прорвало какую-то плотину. «О, Аллан, друг мой, ради меня, если ты когда-нибудь любил меня или чем-нибудь мне обязан, загляни глубоко и посмотри, есть ли у мальчика сердце. Мне он его не открывает».
Вот почему Ральф Педен лежал теперь, притаившись среди редких колокольчиков вереска, как раз там, где сухая, спутанная тимофеевка уже начинала подниматься над лиловыми венчиками. Высокий, стройный, с бледностью учёного на тонко вылепленном лице, с лёгкой аскетической сутулостью, с тёмно-каштановыми кудрями, теснившимися над белым лбом, и с глазами, смотревшими прямо и честно, юноша вполне мог сойти за героя. На нём была широкая соломенная шляпа; он имел приятную привычку откидывать её назад, так что густые кудри падали ему на лоб таким образом, который все женщины находили к лицу. Но Ральфу Педену не было дела до того, что женщины думают, говорят или делают, ибо он был обручён с киркой Марроу, единственным хранилищем православной истины в Шотландии, а это всё равно что сказать — во всём широком мире, и, пожалуй, даже во вселенной.
Ральф Педен всю жизнь прожил с отцом в старом доме в эдinburghском Джеймс-корте, откуда открывался великий круг северного горизонта и восточное море. Отец приучил его ценить мнение профессора о его упражнении по древнееврейскому выше, нежели мнение женщины о каком бы то ни было предмете. Ему говорили, что женщины составляют необходимую часть домостроительства творения; но, хотя он принимал слово за словом Вестминстерское исповедание, а к нему, как непреложное прибавление, исповедания и протесты остатка истинной кирки в Шотландии, известной под именем кирки Марроу, он всё-таки не мог не считать женщину довольно неудачным средством — даже для продолжения рода. Уж конечно, она ещё не была создана в тот час, когда Бог воззрел на всё, что сотворил, и увидел, что оно весьма хорошо. Эта мысль сохраняла неприкосновенной Ральфову ортодоксию.
Ральф Педен вышел на утренний воздух с записной книжкой и томом, который он штудировал всю дорогу от Эдинбурга. Растянувшись в траве, он снова и снова перечитывал его, заглядывал то в одно место, то в другое и принялся за дело с тем спокойным упорством, с каким нередко начинают дневной труд под открытым небом, имея при себе книгу. Ни на минуту он не нарушал размеренного однообразия занятий. Стройные ряды чужих букв падали перед ним, словно скошенные.
Большой шмель, перетянутый рыжевато-оранжевыми полосами, стал пробираться вверх из своей норки в откосе и сердито, глухо жужжал: выход из его жилища загородила некая громада. Ральф Педен поспешно вскочил. Зверь, казалось, уже забрался к нему под сюртук. С самого детства он безотчётно ненавидел пчёл и всякую жужжащую тварь — с той поры, как вздумал проделывать опыты над бумажным гнездом осы, устроившейся на дереве. Шмель ещё немного пожужжал, недовольно и раздумчиво, не вернуться ли назад, наконец выполз из-под еврейского словаря и, казалось, принялся расчёсывать себе голову усиком. Потом он медленно полез по широкому листу лугового лисохвоста; стебель согнулся под ним, будто хотел упруго подбросить его в полёт. Шмель тяжело взмыл и поплыл через единственное поле, отделявшее его дом от берега Гранноха, — а там, на другой стороне, над блестящей серповидной полосой песка, такой манящей и ещё не тронутой утренним солнцем под соснами, в лесных ложбинах лежали гиацинты, точно голубоватый завиток торфяного дыма.
Но где-то в воздухе тянуло уже настоящим торфяным дымом, и Ральф Педен, прежде чем снова взяться за книгу, различил невнятный говор. Он отошёл от жилища шмеля и устроился на более спокойном склоне, под кустом ракитника. Над ним чекан сказал: «чек, чек» — и блеснул пёстрым хвостиком; но Ральф Педен чеканов не боялся. Здесь он уселся за учение, нахмурив лоб и постукивая носком башмака по земле, чтобы собрать внимание. Чекан мог слышать, как он время от времени бормочет себе под нос: «Верно, в этом и есть смысл… так это и надлежит понимать». Иногда же, напротив, он качал головой над Лютеровым «Комментарием», лежавшим перед ним на короткой тёплой траве, словно укорял автора. Ральф держался того мнения, что Лютера, не будь за ним великой охранительной славы и того обстоятельства, что он уже довольно давно умер, можно было бы привлечь по обвинению в ереси — по крайней мере, доведись ему служить в Марроуской кирке.
Потом, спустя немного, он надвинул шляпу на глаза, чтобы подумать, и откинулся назад так, что мог видеть лишь крохотный просвет Лох-Гранноха, мерцавший сквозь деревья, да ферму Нетер-Крэ, прилепившуюся к склону высоко над озером. Он стал считать овец на зелёном поле за водой, причём ягнят считал по два раза, потому что они безответственно скакали туда и сюда, преисполненные легкомыслия и не имея никаких взглядов на Лютера, которые могли бы их образумить.
Мало-помалу над пейзажем соткалась дымка, и голова Ральфа Педена медленно откинулась, пока не легла, довольно чувствительно, на колючую веточку дрока. Он тотчас подскочил всем телом, издав возглас вполне в духе Лютера. Он не спал. Он отвергал самую мысль об этом; и всё же признавал, что было до крайности странно: как раз там, где старый однопролётный мост широким шагом переступает через Граннохскую дорогу, теперь покачивался над бледным, мигающим огнём из торфа и сосновых ветвей большой чёрный котёл, а рядом, на камнях, стояли две здоровенные лохани, которых он прежде не видел. Доносился и перелив девичьего смеха; он странным волнением пробежал по нервам молодого человека. Ральф собрал книги, чтобы уйти; но, передумав и глядя сквозь длинные, зыбкие побеги ракитника, под которым сидел, решил остаться. В конце концов, девушки могли оказаться столь же безобидны, как его вчерашняя помощница.
— И всё-таки это чрезвычайно досадно, — сказал он. — В Джеймсовом дворе мне было бы тише.
И всё же он чуть улыбнулся про себя: в Джеймсовом дворе не рос ракитник, и чёрные дрозды не выводили там своих мягких флейтовых трелей.
Лох-Граннох тянулся на три мили к югу, нежась попеременно то в синеве, то в белизне, смотря по тому, что отражалось в нём — облако или небо. По склонам холма Крэ уже поднималась первая широкая волна вереска: у самого озера — бледно-лиловая, выше, на сухих косогорах, где вересковые колокольчики росли ниже и теснее, сгущавшаяся до багрянца. Извилистый ручей беззвучно ускользал от спящего озера, словно беглянка, боящаяся разбудить гневного родителя. Весь простор холмов, леса и воды был залит солнцем. Тишина облегала его, как одежда, — и только тёмная тень под мостом хранила память о звонком девичьем смехе, так неприятно задевшем нервы Ральфа Педена.
Вдруг из густо-синей тени, где голубые ели смыкались сводом над мостом, вышла девушка с двумя блестящими вёдрами воды. Руки у неё были обнажены: рукава засучены высоко за локоть; высокая, стройная фигура плавно покачивалась в такт движению вёдер. Ральф прежде и не подозревал, что носить воду — тоже искусство. Многого он не знал; но даже при его взглядах на место женщины в мироустройстве он не мог не признать уместности и красоты девушки, поднимавшейся по тропинке: она мерно раскачивала вёдра встречным движением гибкого стана, а сильный, чуть отведённый наружу локоть удерживал полные до краёв сосуды, не давая им опасно плеснуть у её боков.
Ральф Педен не сводил с неё глаз, пока она приближалась, несмотря на все теории Джеймсова двора. Да и нам, пожалуй, пока нет нужды отводить взгляд. Перед нами Уинифред, более известная как Уинсом Чартерис, — особа в высшей степени важная: её красоте и уму поэты трёх приходов напрасно приносили свои почтения; а ещё, что она, быть может, ценила куда выше, её масло было лучшим — и за него давали самую высокую цену — из всего, что по средам привозили на дамфрисский рынок.
Светлые волосы, кудрясь и выбиваясь тонкими колечками над её лбом, откидывались назад мягкими, пушистыми кольцами, пока не были перехвачены у самого затылка узенькой голубой ленточкой; потом снова вырывались из-под неё и рассыпались, колеблясь, по плечам, дивные и ни на что на свете не похожие, кроме как на волосы Уинсом Чартерис. Не диво, что местные стихотворцы седели прежде времени, стараясь подыскать рифму к слову sunshine — «солнечный свет», существительному, которое они впервые дерзнули приложить к девичьим волосам. В остальном — лицо скорее овальное, чем удлинённое; нос, который школьный учитель объявил «статуарным» — в хорошем смысле, как он пояснял деревенским людям, никак не желавшим понять разницу между статуей и идолом: по берегам Лох-Гранноха вторую заповедь толковали буквально; и глаза, которые мы, соперничая с приходским поэтом, можем описать лишь так: две синие волны, поднявшиеся ровно настолько, чтобы на их гребнях блеснул свет. О её губах, как ни соблазнительна эта тема, мы умолчим. Их описание уже погубило три подававшие надежды репутации.
И при всём том Уинсом Чартерис поставила вёдра на землю так просто и решительно, словно наружность её была самая что ни на есть неприметная, и на миг нагнулась заглянуть в цыганский котелок, подвешенный на берёзовой треноге. Потом она нетерпеливо повела рукой, будто отгоняя едкий дым еловых сучьев. Это рассердило Ральфа: он находил нелепым и противным всякому порядку, что движение, в котором сказались только вспыльчивый нрав и неустроенный ум, всё же было несомненно красиво и приятно глазу — лишь потому, что его сделала девичья рука. Он сердился на себя, но надеялся, что она повторит этот жест. Вместо того она взяла одно ведро за другим, ловким единым движением взмахнула ими вверх и вылила воду в котелок, откуда уже поднимался пар. Ральф Педен видел, как солнце искрилось в воде, плотной дугой вылетавшей из вёдер. Он стоял слишком далеко, чтобы разглядеть лиловую веточку на её лёгком летнем платье; зато лиловый капор от солнца, который она, казалось, надела главным образом затем, чтобы он висел на завязках у неё за плечами, был для Ральфа необычайно притягательным пятном в пейзаже. На это он не досадовал: любоваться цветом всегда безопасно.
Ральфу было бы отрадно ускользнуть потихоньку к пасторскому дому. Он твердил себе это снова и снова, пока наконец не поверил. Дело это нетрудное. Но он отлично видел: стоит ему подняться из-за дрокового куста, где он укрылся с подветренной стороны, — и он окажется на виду у этой в высшей степени практической и до нелепости привлекательной молодой особы. Поэтому он со вздохом обратился к своему еврейскому словарю и сурово сдвинул брови — совсем как его отец. Деревенская девушка не могла значить ничего для охотника за редкостными корнями и любителя тончайших оттенков смысла в пиэле и пуале.
— Я не позволю себя отвлечь! — упрямо сказал Ральф и, хотя был шотландцем, на сей раз выразился грамматически безупречно; после чего пустился по словарю за одной непокорной частицей, как ищейка по следу.
В сонном летнем воздухе раздался чистый, пронзительный свист.
— Помилуй Бог, — сказал Ральф, вздрогнув, — это уж совсем выводит из равновесия!
Он осторожно приподнялся на локте и увидел девушку с вёдрами: она стояла на полном солнце, держа в руке лиловый капор. Она высоко взмахнула им над головой, потом на мгновение замерла и, приставив ладонь козырьком ко лбу, посмотрела прямо в его сторону. Вдруг она опустила капор, сунула два пальца в рот — манера, которой, знай Ральф, весьма восхищались все молодые люди в приходе, — и свистнула так чисто и громко, что каменка возмущённо вспорхнула и поспешила укрыться поглубже в дроке. Право, самая что ни на есть мятежная юная особа. Ральф пожалел, что шмель заставил его перебраться ближе к мосту.
Его глубоко потрясло, что девушка может свистеть, и ещё больше — что она для этого пользуется двумя пальцами, точь-в-точь как пастух на холме. Он подумал, что ни одной из его кузин, дочерей профессора Аввакума Трипнюка, изучавших с отцом халдейский язык, такое и во сне не пришло бы. Он представил себе их ужас при одной этой мысли, и перед ним возник собирательный образ Джемаймы, Кезии и Керенгаппух.
С холма, из-под тёмно-зелёных, густо облиственных кустов бузины, стремглав высыпали собаки.
— Спаси нас Господи, — сказал Ральф, уже видя себя обнаруженным, — в девчонке бес сидит; она сейчас натравит на меня собак! — выражение это он перенял у Джона Бэрдисона, отцовского церковного служки и работника, который в грешной молодости ходил в море.
Тут он, пожалуй, укорил бы себя за непозволительное восклицание, в котором слышалась запретная, хоть и смягчённая божба, если бы всё его внимание не поглотили собаки.
Их было две.
Впереди бежала крупная жёсткошёрстная оленья борзая — с тонко очерченной мордой и вся, кроме неё, косматая; она перемахивала через изгороди, словно не замечая их.
За нею, прижав уши и с мрачной решимостью не отстать, упорно мчался маленький гладкошёрстный колли.
— Вон туда!
Приведи их, Роджер!
Держи их — коровы в лугу!
Глава вторая
ГЛАВА II
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге