Три семёрки — фрагмент

Глава первая

В тюрьме Сан-Педро карцеры представляли собой ряд железных ящиков из котельного листа: каждый — пустой куб примерно в пять футов ребром. Всего их было шесть, и стояли они вдоль одной стены тёмного нижнего подвала. В каждой камере имелась железная дверь с двумя отверстиями: одно, у самого верха, чтобы надзиратель, обходя камеры, мог посветить фонарём и увидеть, чем занят заключённый; другое — внизу, чтобы просунуть внутрь миски с едой и водой, не отпирая двери.

С заключённым, раз уж он попадал в такую камеру, здесь не рисковали. Он там и оставался. Дверь не открывали, пока не кончался срок; а тогда рядом оказывалось достаточно надзирателей, чтобы с ним справиться, — если в том ещё была нужда, что случалось редко. Он мог стонать. Мог уверять, что болен. Мог молить, пока не охрипнет. Мог, как бывало, биться о дверь, пока не превращался в бесчувственную массу. Дверь оставалась запертой.

Разве только заключённый умирал. Так и случилось с Чикагским Слимом. Поэтому Чикагского вынесли, а Крейга посадили на его место.

— Добро пожаловать в наш клуб!

Не прошло и пяти минут, как Крейг уже знал всю подноготную. Остальные камеры были заняты, все до единой, да ещё имелась очередь — отсюда и шутка насчёт клуба. Заключённые переговаривались, когда надзиратель уходил. И они сообщили Крейгу, что ему следует считать это честью. Ему досталась не только камера с самыми крупными заклёпками в полу, из-за которых невозможно было ни сесть, ни лечь без пытки, — он ещё и стал наследником аристократа.

Так оно и было. Чикагский Слим, несмотря на молодость, считался одним из самых знаменитых уголовников Соединённых Штатов. И сверх того — он умер несломленным.

Крейг гладил мягкую кошачью шерсть и думал о той скрытой стороне натуры Чикагского Слима, которая позволила ему приручить это создание, завоевать его доверие. Ведь Чикагский был дурён насквозь. Вор и убийца. Всего опаснее он становился тогда, когда обстоятельства складывались против него. В тюрьме, например: дважды он калечил надзирателей и оба раза уходил чисто.

Чикагский прославился как мастер побегов: смеялся в лицо судье прямо в зале суда, издевался над начальниками тюрем, визжал о мести надзирателям, которые, решив, что он у них крепко в руках, обращались с ним жестоко, — а потом, тем или иным способом, всё-таки уходил наперекор им всем.

Конечно, он никогда — или почти никогда — не уходил один, без помощи. У Чикагского друзей хватало. Трудно было бы сыскать в Соединённых Штатах тюрьму, где не сидел бы кто-нибудь из его приятелей — или приятель приятеля, столь же готовый подсобить любому замыслу, какой только мог выдумать Чикагский Слим: от убийства начальника тюрьмы до подкупа надзирателя.

Но Сан-Педро взял его и удержал — здесь, в этом самом ящике из котельного железа, с первого дня, как его приняли, и до нынешнего, последнего и самого чистого его побега.

Крейг перебирал всё это в уме, играя с кошкой, и про себя горячо молил, чтобы она не ушла. В том, что кошка забралась в тёмный нижний подвал, не было ничего удивительного. Крыс тут кишело. И даже крысы приносили пользу: давали узникам тёмных камер хоть какую-то заботу, хоть тему для разговора. Заманить крысу в камеру, а потом выпроводить её обратно — уже почти дело. Во всяком случае, кое-какая защита от помешательства. Но что кошка выбрала себе в товарищи Чикагского Слима — вот это было странно.

Крейг убедился: в другие камеры она не ходила. Нет, это была кошка Чикагского. Тот с богомерзкой бранью внушил прочим заключённым: животное не трогать, не заговаривать с ним и кормить не пытаться. Его! Его! И в конце концов кошка признала Чикагского хозяином.

А почему бы и нет? Сам он был человек-кот, каких ещё поискать. Позднее, и довольно скоро, Крейгу предстояло найти признаки того, что Чикагский Слим и сам, для себя, ловил крыс. Может быть, этим он впервые и добился кошкиного расположения.

Но прежде пришло другое открытие. Нет, не открытие — откровение.

Оно пришло как раз в ту минуту, когда из соседних камер то здесь, то там донеслось шипение: шестеро узников «штрафного блока» предупреждали друг друга — идёт надзиратель. И всё время, пока Крейг слышал осторожный скрежет ключа в наружном запоре, тихий свист петель, когда дверь нижнего подвала отворилась, потом мягкое шуршание войлочных туфель — надзиратель подходил, останавливался перед каждой железной камерой и бросал внутрь луч фонаря, — всё это время Крейг сидел ослеплённый иным, более сильным светом.

Кошка уже прижалась к его коленям и блаженно вытянулась на железном полу, который для него был пыткой; Крейг всё гладил её и молил только об одном: чтобы надзиратель не увидел — не заподозрил.

Он поднял лицо. Свет ударил по нему так, будто его окунули в холодный огонь. Это случилось внезапно, хотя он и ждал. Ещё недавно он жаждал этого света. Теперь же боялся — и боялся бы, даже не будь он таким слепящим.

— Господи, смилуйся, — благочестиво выговорил он.

Казалось, свет всё ещё стоял перед глазами, когда уже исчез и сам надзиратель ушёл, запер за собой дверь нижнего подвала и поднялся по каменным ступеням в караульную наверху.

Потому что, осторожно проводя пальцами по кошачьей шее, Крейг нащупал шероховатость. Шрам, быть может; незажившую рану. Он обошёл это место. Но за ушами у зверька пальцы снова наткнулись на такую же шероховатость.

Тогда он бережно ощупал кошку как следует. Странное дело. На ней был какой-то ошейник.

И тут его осенило. Всё стало ясно разом. Тюрьма умеет делать с людьми такое: одних превращает в полудурков, у других оттачивает мысль до быстроты и тонкости. В этот миг Крейг понял, зачем Чи Слим приручил кошку и, без сомнения, дал знать в других концах тюрьмы, что она к нему наведывается, а значит, может послужить чем-то вроде курьера.

Ошейник на кошке был, и ещё какой. Ошейник из пяти тонких стальных пилок.

В этом клубе тьмы, куда Крейга избрали против его воли, было одно доброе свойство: среди членов не водилось стукачей, не водилось доносчиков. Да и членов было всего шестеро. Никто не взялся бы пилить железо так, чтобы остальные не узнали. Их слух был настроен на мелкие шорохи этой живой могилы не хуже, чем у самих крыс. Но это не значило, что кто-нибудь выдаст.

— Ребята, — шепнул Крейг. — Он ушёл?

Настала довольно долгая пауза: остальные прислушивались.

— Ушёл, — сказал Джим Бартоу из камеры номер один, ближней к подножию лестницы. — Я слышал, как он захлопнул дверь наверху.

— Тогда, — сказал Крейг, — мне есть что вам сказать.

И он сказал.

— Пилки от Солли Уэллса, — прошептал кто-то из дальнего конца подвала. — Солли в больнице, ждёт, когда окочурится. Он не знал, что Чи его опередит.

В подвале поднялось глухое волнение. Говорили только шёпотом: кто знает, когда какому-нибудь подлому надзирателю вздумается спуститься и приложить ухо к замочной скважине. Но братии их ложи этого хватало. Кое-кто сетовал, что пилки попали к новичку, однако общий дух был бодрый.

— Как мне ими работать? — спросил Крейг.

Наставлять его взялся Джим Бартоу. Прежде всего — не торопиться. Не горячиться. Иначе он одну за другой испортит пилки, а толку не выйдет никакого. Руку в верхнее отверстие двери он просунуть может? Может. Вот оттуда пусть и начинает пилить.

— А смазывай похлёбкой, — прошептал кто-то.

— Ага, — сказал Бартоу, — и вывеску нарисуй, чтоб надзиратель уж точно ничего не проглядел! Придётся ему пилить всухую — а всё равно это котельное железо должно резаться как сыр.

Крейг принялся за дело. Над ними и вокруг них тюрьма Сан-Педро была фабрикой. Как фабрика, она начинала свой день, и до тех, кто жил во тьме карцерного блока, это доходило особыми знаками и звуками. Тогда до них доносилось приглушённое жужжание машинного отделения и, ещё слабее, гулкая дрожь поезда, уходившего на запад. Были среди них люди с таким тонким слухом, что они различали, остановился поезд или нет, быстро он идёт или медленно. Потом наступал полдень — не звук даже, а новое содрогание: это ревел тюремный гудок. Потом ночь, с самой тонкой дрожью из всех — её давали динамо-машины осветительной станции.

Но сквозь все эти деления тёмного циферблата, единственных их часов, прорывались случайные обходы надзирателей: шёпот войлочных подошв, ослепительная вспышка — тот самый свет, по которому они тосковали и который умел быть таким жестоким.

Впрочем, у этой порции света, выдаваемой людям карцерного блока, было одно свойство: она более или менее слепила и самого надзирателя. Он мог разглядеть тварь, съёжившуюся в камере, или того, кто смотрел прямо и ругался; но вряд ли заметил бы такую тонкую мелочь, как удлиняющаяся черта, не шире чёрной нитки, протянувшаяся от угла верхнего отверстия в двери камеры номер три.

— Крыса! — рявкнул Крейг.

— Я прослежу, чтобы тебе за это прибавили неделю, — сказал надзиратель Коптон.

Из-за Коптона Крейг и сидел теперь в тёмной камере. Неделю назад Коптон безо всякой причины, разве что от злого расположения духа, чуть не проломил ему рёбра, и Крейг ударил его. Прямо из арестантского строя он развернулся, ударом снизу в подбородок приподнял Коптона на месте и коротким прямым в живот свалил на пол. А потом Коптон вдоволь поупражнялся на Крейге дубинкой.

Но не за это Крейг назвал Коптона крысой. Он рассчитывал, что ему прибавят срок, и это было ему нужно. Теперь — ещё день, от силы два.

Он следовал совету Бартоу. Дело шло медленно и выматывало до последней жилки. Так бобр гложет дерево. Так большая тюремная крыса прогрызает толстую свинцовую трубу, добираясь до воды. И, подобно бобру или крысе — или посаженному в клетку барсуку, который без конца скребёт дырку от выпавшего сучка, — этот высший зверь, человек, вдвигал тоненькую пилку вперёд и тянул назад, вдвигал вперёд, тянул назад. Не сыр, конечно, это котельное железо; но для такого дела резалось оно легко.

Тот, кто снабдил Солли Уэллса этими пилками, не стал ставить такую крупную игру на дрянной товар. Да и Солли, будь они хуже, ни за что не послал бы их Чи Слиму. Пилки были хорошие.

Не дух ли Чи Слима стоял теперь рядом и направлял руку Крейга? Ему часто так казалось: в темноте, за работой, человеку приходят странные мысли. Чуть не половину времени ему мерещилось, что здесь не только призрак Чи Слима, но и целая рать других призраков — тех, кто до него побывал в этой камере и вообще в Сан-Педро. Потому что с тех пор, как Крейг попал в Сан-Педро, он насмотрелся такого, от чего его мутило; так его не мутило даже в тяжком дурмане ареста, суда и приговора.

Именно эта последняя часть пережитого неотступно была с ним всё время, даже когда являлись призраки, — почти можно сказать, особенно когда являлись призраки. Потому что это гудело у Крейга в голове днём и ночью:

Теперь, когда он узнал об ужасах Сан-Педро… Пили! Пили!

Теперь, когда он узнал, что здесь есть люди, которым место на воле… Скреби! Скреби!

Теперь, когда он узнал, что он сам, его бессмертная душа, уже тысячу раз искупила свой грех… Точи! Точи!

Пальцы у него кровоточили. Колени были изодраны. Мышцы, казалось, стали частью какой-то машины, которая его же и убивала. Но Крейга поддерживало видение дела большего — более широкой свободы, более полной радости, награды несоизмеримо выше. Ибо он вступил в малое число великих.

Кто такие великие? Это люди, которые, подобно ему, попали под жестокую, громадную силу, движущую мир вперёд, и потому отмечены тем, чтобы передать эту силу другим, как передал её Наполеон, как Цезарь и Моисей.

Пилка, которой он работал, лопнула у самых пальцев, словно сама закалённая сталь не выдержала напряжения. Это была уже третья пилка, сломавшаяся так же, несмотря на всю его бесконечную осторожность и хриплые, щедро пересыпанные руганью наставления братьев. Но Крейг не тревожился. Во всяком случае, не слишком. Пилок у него хватит довести дело до конца. Он знал это. Слишком велико было дело, чтобы сорваться из-за одной-двух пилок.

Иначе зачем его послали именно в Сан-Педро, во все тюрьмы на свете, когда во главе её стоял человек по фамилии Грин? И этот самый Грин, которого он едва видел и который едва удостоил его взглядом, был так тесно вплетён в уже открывшийся замысел Провидения — и ничего об этом не знал? Или Грин знал? Всё равно.

Этим распоряжалось Провидение. Оно помогало ему всё удлинять невидимый пропил — невидимый для тупоголовых надзирателей, осматривавших камеру сверху донизу; а когда работа будет закончена, разве мог он сомневаться, что Провидение точно так же укажет ему путь?

Не сказать, чтобы Крейг не получал по этой части советов и от товарищей по тёмному братству. Все были готовы помочь.

Джим Бартоу, камера номер первый, вызывался плеснуть супом в лицо надзирателю и тем отвлечь его, пока Крейг не подберётся сзади.

Уайтли, камера номер второй, держал у себя стилет, сделанный из проволоки, которую он когда-то вынул из ободка жестяной тарелки и с тех пор умудрялся — Господь знает как — скрывать при бесчисленных обысках и сменах одежды. Он полагал, что сумеет удержать внимание надзирателя лучше Бартоу. Во всяком случае, как только Крейг выйдет из камеры, оружие будет у него.

В камере номер четвёртый сидел полоумный: он пел всё время, когда не плакал; а в камере номер пятый — Бангор, шестифутовый здоровяк, когда-то ходивший в море на собственном траулере, рвался помочь, но был подточен лихорадкой.

Глава вторая

Больше всего наставлений Крейг получал из камеры номер шестой, последней в ряду, — по слову оттуда, по слову отсюда, среди долгих пауз, будто её обитатель переговаривался с ним голосовой азбукой Морзе. В камере номер шестой сидел пожилой медвежатник, подрыватель сейфов по имени Эдди; большую часть своей долгой жизни Эдди провёл в тюрьмах, немало беседовал с капелланами и исправителями нравов, прочёл множество книг и стал, коротко говоря, философом и мудрецом.

— Великое поприще, — тихо сказал Эдди, убедившись, что все, кроме него и Крейга, спят. — О, как я надеюсь, сэр, что вы им воспользуетесь до конца. Случай послужить добру!

Это говорил Эдди, который взрывал сейфы, по тёмным ночам палил в жителей деревень и теперь сидел здесь, в штрафных камерах, за то, что при посетителях обложил начальника тюрьмы Грина непотребными словами.

— Пили! Пили!

И Крейгу оставалось совсем немного.

ГЛАВА II

ПРОВИДЕНИЕ ПРИХОДИТ НА ПОМОЩЬ

С тех пор как началась работа, население камер успело перемениться: один-другой выбыл. Бартоу увели. Полоумного из камеры номер четвёртой — тоже. Эти перемены, хотя и неприятные, поскольку внесли сомнения и потому задержку, всё же помогли, так сказать, сверить календарь. Уже некоторое время спорили, какой день будет завтра — пятница или суббота. Новички решили вопрос.

Завтра будет не только суббота, а значит, послезавтра — воскресенье; следующий за ним день тоже окажется праздничным — понедельник.

— Какой ещё праздник? — спросил Крейг.

— День рождения Линкольна, дурья ты башка, — засмеялся человек, занявший пустое место полоумного.

Из камеры номер первой донёсся стон. За ним последовал мягкий голос:

— Зовут меня Джордж Вашингтон, да, видно, никакой Линкольн меня на волю не выпустит.

— Вышел, — пронёсся дрожащий шёпот.

— Томми!

Так звали его в тюрьме — Томас Мастерс.

— Тсс!

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге