В новогоднюю пору в Нёддебо — фрагмент

Прежде всего здесь можно отметить странное противоречие между тем, как возникла эта повесть, и тем основным тоном, который в ней разлит. Ибо сочинение это, всё проникнутое миром, тишиной и домашней радостью, родилось среди обстоятельств совсем иного свойства. Оно писалось в пору беспокойных скитаний и не менее беспокойной внутренней жизни. Прежде всего оно стало духовным пристанищем для самого автора; быть может, потому-то впоследствии оно стало таким пристанищем и для многих других. Автор получал тёплые благодарности от весьма многих — и не только от людей счастливых и довольных, находивших в этой повести отзвук собственной благополучной жизни, но и от больных, тревожимых заботами людей, стонущих под гнётом житейским: в чтении этой книги они обретали то облегчение и утешение, какое способна дать поэзия.

Но что же это — вымысел или действительность? Действительно ли существовали лица, выведенные в повести, или они придуманы? Снова и снова задавали автору этот вопрос; о том же писали ему даже из-за границы.

Ответ будет таков: предлагаемая повесть в целом построена на внимательном и добросовестном изучении жизни, однако вовсе не в том смысле, какой придаёт этому слову нынешняя, весьма крикливая эстетика. Фотографическим воспроизведением действительности она никоим образом не является: будь она таковой, едва ли ей удалось бы столько лет удерживать к себе интерес. Описания, берущие свой материал прямо из жизни и не подвергающие его никакому художественному или поэтическому преображению, могут, конечно, на минуту наделать шума и стать предметом разговоров; но удержать интерес они не в силах. Публика скоро обнаружит, что искусство, не ставящее перед собой иной задачи, кроме как верно изобразить житейскую пошлость и бедствия во всей их убогой наготе, не стоит того, чтобы тратить на него сколько-нибудь заметные время и деньги.

Что касается прежде всего лиц, действующих в повести, то верно, что они восходят к людям настоящим, близко знакомым автору. Но портретами их назвать никак нельзя, и те, кого это касается, были бы вполне вправе возразить против такого толкования. Взяты лишь отдельные стороны, отдельные черты характера, да и те при помощи воображения развиты дальше — так, чтобы естественно войти в ход рассказа. В сущности, это скорее свободные поэтические переработки, нежели портретные сходства.

То же относится и к событиям и обстоятельствам, встречающимся в повести. И здесь нередко в основе лежат действительные случаи; так же и душевные состояния, которые здесь изображены, часто передают собственные внутренние переживания автора. Но главное и тут в том, что лица, события и обстоятельства, в жизни стоявшие далеко друг от друга и между собою ничем не связанные, в повести подведены под единый поэтический взгляд и в задушевности настроения сплавлены в одно целое. И это, пожалуй, в конце концов, наперекор всем современным эстетическим доктринам, и называется поэзией.

Что же до внешней истории возникновения повести, то она от начала до конца написана за границей. Правда, ещё дома я задумал сочинение такого или подобного рода, но оно представлялось мне лишь в самых расплывчатых очертаниях. Только покинув родину, я всерьёз принялся за него и придал ему твёрдую форму и облик.

В июне 1861 года я покинул Данию, отправляясь в довольно продолжительное заграничное путешествие с научными целями; оно затянулось почти на три с половиной года. Первым местом, где я задержался надолго, стал Страсбург: я намеревался слушать лекции в тамошнем, тогда ещё французском, университете. В тишине и однообразии моей тогдашней жизни тоска по дому проснулась во мне во всю силу и часто тяжело ложилась на душу. Тогда я взялся за повесть, чтобы избавиться от этого гнёта.

Темою её должны были стать первые движения любви в юной душе и разочарования, какие обыкновенно влечёт за собою юношеская неопытность вместе с чрезмерною верой в себя. Книга должна была называться «Мой первый поход в полку Амура» — заглавие, пожалуй, несколько вычурное, и потому я скоро от него отказался. Действие предполагалось перенести в пасторский дом: такие дома я знал довольно хорошо — мне случалось много раз бывать в некоторых из них, и с ними было связано немало радостных воспоминаний. Название «Пасторский дом в Нёддебо» я выбрал лишь после того, как удостоверился, что в Северной Зеландии действительно есть церковь Нёддебо, да ещё одна из древнейших в Дании, но пасторского дома там нет. Наконец, вести рассказ должен был восемнадцатилетний студент: в этом возрасте любовь раскрывается в первой своей непосредственной свежести, но играет ещё по поверхности, не вызывая тех более глубоких движений души, какие дают о себе знать лишь в зрелые годы. Тем самым заранее определялось, что всё повествование можно будет выдержать в тоне лёгком и весёлом.

И вот, слушая немецкие и французские лекции по богословию и штудируя «Догматику» Шлейермахера, я взялся за повесть. Окружавшие меня места как нельзя лучше располагали к нужному настроению. Эльзас, как и Дания, — земля плодородная и хлебородная; золотые нивы, множество плодовых садов, рощи и перелески — всё это, притихшее под жарким солнцем разгара лета, живо будило память о родине, между тем как голубевшие вдали горы и высокий шпиль Страсбургского собора, господствующий над всей округой, достаточно ясно говорили мне, что я на чужбине. Воспоминания о родине сплетались со светлым ожиданием далёких, неведомых краёв, через которые мне вскоре предстояло проехать, и оттого моё воображение и чувство получали вольный ход. Среди всего прочего особенное значение имела для меня мысль о том замечательном годе молодости, который Гёте провёл в Страсбурге, и в особенности о его поездках в Зезенгейм: они делают ему великую честь как поэту, но лишь малую — как человеку. Я читал соответствующие страницы его жизнеописания, часто поднимался на башню Страсбургского собора, где великий поэт не раз стоял на закате, глядя на прекрасный край; мало того, я даже съездил в Зезенгейм. Пасторский дом был перестроен, но окрестность и само место оставались прежними, и я мог присесть на скамью в саду, о которой рассказывали, будто на ней часто сидели рядом поэт и его Фридерика. Всё это рождало настроения и грёзы, которые не могли не сказаться плодотворно на моей повести.

Работа над ней и впрямь спорилась. Но в конце августа я покинул Страсбург, отправляясь в продолжительное путешествие по Греции и Палестине. Затем потянулись два месяца беспокойной дорожной жизни, когда о работе пером — кроме необходимых писем домой — не могло быть и речи. Только в Афинах мне снова удалось устроиться спокойно. Если не говорить о дивных памятниках старины и прекрасной природе вокруг, Афины — город весьма тихий, без развлечений, способных отвлечь; в ту пору там не было ни театра, ни концертов. Зато тем больше оставалось времени для занятий всякого рода и для литературной работы. Конечно, всё, что меня окружало, до крайности отличалось от домашнего мира; но повесть уже пошла, тон и настроение были заданы, и оставалось только не сбиться с этого лада и вести её дальше тем же путём. Вечера, становившиеся всё длиннее, проходили в беседах с моим дорогим спутником Вальдемаром Шмидтом, присоединившимся ко мне в Триесте. Сам сын пастора, он знал пасторские дома ещё лучше меня и помогал мне разобраться в кое-каких подробностях, в которых я был не вполне уверен, хотя я ничего не рассказывал ему ни о повести, ни о работе, за которую взялся. Скульптор Херцог, который тогда тоже жил в Афинах и часто к нам заходил, случайно увидел множество исписанных листов, лежавших передо мной, и воскликнул — вероятно, приняв их за учёное сочинение: «Да вы, однако, прилежный человек!» — но и он ничего об этом не узнал.

Нашему уютному афинскому житью пришёл конец в декабре, когда мы отправились в древнюю землю фараонов. Новые впечатления, новые чудеса, величавые и прекрасные зрелища! Великолепный Каир — точно сказка из «Тысячи и одной ночи», но тому, кто не преследует особых научных или художественных целей, через несколько дней бывает довольно и этой сказки. Случилось так, что спустя около недели Вальдемар Шмидт уехал в Александрию нанять нильскую лодку и устроить всё для путешествия вверх по Нилу. Дней на десять я остался предоставлен самому себе и один бродил по большому пёстрому городу, в толчее бесчисленных тюрбанов. Нередко я спускался тенистыми аллеями сикомор к Нилу и смотрел через реку на загадочные пирамиды, чьи остроконечные вершины поднимались на противоположном берегу. Среди всех этих чужих, сказочных впечатлений меня порою властно тянуло к домашнему покою и уюту, и тогда я уходил в Нёддебоский пасторский дом.

Затем состоялось и путешествие по Нилу. Это прекрасный путь, особенно если плыть не на пароходе, как нынче обыкновенно делают, а на дахабии, египетском парусном судне. Скользишь мимо пальмовых рощ, отражённых в реке, любуешься дивными развалинами храмов. Но путешествие это и весьма однообразно, особенно в безветрие или при встречном ветре: тогда арабским лодочникам приходится тянуть судно против течения. На Ниле была закончена моя повесть. Последние страницы я писал по вечерам в нашей маленькой каюте при зажжённых свечах. Когда последняя страница была исписана, я поднялся на палубу. Уже настала ночь; над моей головой раскинулось великолепное египетское небо, всё в мерцающих звёздах. Те настроения и мысли, что волновали меня тогда, я в последующие дни сложил в небольшое стихотворение; в позднейших изданиях оно печаталось как привет дому.

Повесть была готова, но путешествию ещё далеко было до конца. Оно пролегло через Палестину, Сирию и Константинополь, Германию и Швейцарию; затем последовали два спокойных месяца при Эрлангенском университете — превосходное место, чтобы собраться с мыслями после странствия по Востоку, — и, наконец, зима в Риме. Во всех этих скитаниях «Нёддебоский пасторский дом» был моим неизменным спутником: я то и дело доставал его, снова перечитывал, приглаживал и подчищал.

В июле 1862 года я внезапно вернулся домой, когда меня никто не ждал. Гнала меня тоска по близким, которых я не видел два года, и желание отдать книгу в печать. Последнее было сделано так, что никто ничего об этом не узнал. Я колебался: поставить ли своё имя на титульном листе или выпустить книгу под псевдонимом. Издатель советовал второе, и совет этот, вероятно, был хорош: весьма сомнительно, чтобы книга встретила такой благосклонный приём, будь на ней имя автора.

В октябре 1862 года я снова уехал — на этот раз путь мой лежал в Голландию и Англию. Через несколько дней после моего отъезда книга вышла. На первое время я остановился в Утрехте, где знакомился с церковной жизнью Голландии и изучал голландское богословие. О книге моей я ничего не слышал; это было вполне естественно: датских газет я не видел, а из писем тоже не мог ждать вестей, потому что никому не открыл своей тайны. И всё же долгое молчание стало меня тревожить; я боялся, что повесть, доставившая мне самому столько радости и бодрости, пройдёт незамеченной среди множества других новелл и романов. Наконец, ближе к Рождеству, пришли первые известия: книга добралась-таки до моих близких, и они скоро догадались, кто её написал. Тут я и узнал о том добром приёме, который ей оказали.

Осенью 1865 года вышло второе, несколько сокращённое издание. Имя автора к тому времени стало уже общеизвестно, и, вероятно, именно поэтому критика встретила книгу довольно прохладно и признала повесть незначительной. Однако возражение критики запоздало: публика уже успела полюбить книгу и больше не желала, чтобы ей указывали, как о ней судить. Новые тиражи следовали один за другим с промежутками в несколько лет.

И за границей повесть стала известна и нашла себе немало друзей. В Англии вышел роскошно изданный перевод; в Швеции и Германии один за другим появлялись разные переводы. Последний авторизованный немецкий перевод выполнен господином П. Й. Виллатсеном в Бремене, который с большим усердием и заботой трудился над тем, чтобы познакомить Германию с северной литературой. Вышел также французский перевод в Bibliothèque universelle.

Можно было ожидать, что повесть, которой сопутствовал такой явный успех, вскоре вызовет к жизни и другие, ей подобные. Если этого не случилось, то причина крылась частью в особых обстоятельствах, при каких возник «Пасторский дом в Нёддебо», частью же — и главным образом — в том, что силы автора потребовались для иных работ. К тому прибавился злосчастный год войны, уведший душу и мысли в другую сторону («Подвиги Уффе Хьельма и Палле Лёве», 1866; второе издание — 1886). Лишь несколько лет спустя автор почувствовал охоту сочинить повесть того же рода и тогда, то и дело прерываемый весьма напряжёнными университетскими делами, написал «Моя жена и я» (начата в июле 1870-го, окончена в декабре 1872 года). Осенью 1875 года книга выдержала три издания подряд; четвёртое последовало в 1881 году. Впрочем, это не столько продолжение «Пасторского дома в Нёддебо», сколько его пара. Если «Пасторский дом» с шутливой улыбкой рассказывает о первых тревожных движениях любви и первых её разочарованиях, то «Моя жена и я» ставит себе задачей изобразить счастье супружества — весь его щедрый покой и благословение, — развернув на заднем плане свежую картину датского лета. И эта повесть появилась в шведском, немецком и английском переводах и, по-видимому, встретила особое одобрение в Германии, где выходила в разных переводах; последний, авторизованный, выполнен П. Й. Виллатсеном в Бремене.

Так, как было сказано выше, и возник «Пасторский дом в Нёддебо»: Страсбургский собор, Афинский Акрополь и Нил с египетскими пирамидами и храмами — вот рама, сквозь которую родной дом видится издалека. Если эта повесть, выношенная тоской по дому и проросшая в чужих краях, за двадцать пять лет своей жизни получила распространение, далеко превзошедшее ожидания автора, то позволительно надеяться, что и в грядущие годы она будет пробуждать радость, весёлость и светлый, бодрый взгляд на жизнь — прежде всего у подрастающего юношества.

Копенгаген, октябрь 1887 года.

Хенрик Шарлинг.

Моим дорогим в родном доме!

На борту, на Ниле, в феврале 1861 года.

День угасает; солнце скрывается Там, за тенистой грядою пальм; Нил у бортов нашей лодки плескается, Странную песню тихо шепчет нам. Скоро Египта ночные своды Тысячью звёзд засияют в чудной красе; Тени вечерние, тёмны, безмолвны, Легли на Нила зеркальные воды.

Один я сижу, далеко от вас; Мысли летят всё к Северу, Спешат к дорогим местам Дании, Туда, где моя нежная тоска живёт. Средь великолепных храмов не могу я забыть Дом под соломенной кровлей и душистый луг, Кривые ивы вокруг озера — там, дома, Покой домашнего житья и звучанье родной речи.

Тихо — я слушаю — мне чудится, слышу Знакомые голоса с давно знакомого берега, И, словно отзвук, ко мне долетают Звуки, полные жизни и веселья. Да, это ваши голоса; снова узнаю Прежний, близкий их лад, Слово, звучащее в шутке и смехе, Вдумчиво, серьёзно — в беседе и песне.

Всё, что услышал, я тотчас в образ облёк, Быстро записал крылатые слова.

Но кто же такой Старик и кто такой Корпус Юрис?

Продолжить чтение

Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.

Перейти к книге