Рождественские рассказы — фрагмент
Дико ликуя, осмеянный налетел из-за угла и прижал к стене бледного молодого человека, а слабаком тот вовсе не был. Рядом с ним шлёпнулся о сочащуюся влагой стену промокший от снега лист. Так они и прилипли — человек и лист, — на миг бок о бок, под жестоким нажимом бури.
Тут он поневоле рассмеялся — зло, угрюмо. Потом погрозил кулаком серому небу и, воспользовавшись тем, что буря переводила дух, осторожно протиснулся за опасный угол.
Крепко, судорожно крепко сжимал его почти окоченевший кулак гульденовую монету, которую он незадолго перед тем занял у собрата по студенческому союзу. Карманам своих брюк он уже не очень доверял, а кошелёк давно себе лежал дома. Всякий раз, когда он доставал его, тот скалился ему уж слишком насмешливо: пуст был, как абсолютное Ничто.
Его зимнему пальто жилось лучше, чем ему самому: оно покамест тоже «училось» и было славно устроено в тепле — где, догадаться нетрудно. По «красоте» оно, пожалуй, не намного уступало вот этому летнему плащу, что хлопал на ветру, — зато было тёплое!
Тепло! Хоть у матери должно быть тепло. Для того он и занял гульден у своего лихого собрата по студенческим цветам, у доброго, славно упитанного Ричмайера. А тот дал охотно, дал смеясь. И это было с его стороны хорошо. Этот упрямый мастер бедного житья в плаще-гавелоке не желал ни видеть жалости, ни чувствовать её на себе. Толстый, добродушный Ричмайер это знал; потому-то и дал смеясь, хотя «безгрошовый» Теобальд Фолькмар был должен ему ещё десять гульденов, которые понадобились ему на плату за последний ригорозум.
Теперь буря загнала его в боковой переулок. В ярости он повернул обратно, сцепился с ветровой чёртовкой, взвывшей от дикой победной радости, прямо плыл сквозь бурю, снег и дождь и шумно отдувался, когда снова брёл по главной улице.
Только не туда! Только не этим переулком! Там, в переулке, стоял большой доходный дом его несметно богатого дяди. Дом всегда так издевательски таращился на него всеми своими окнами и налепленным, показным цементным фасадом — ну прямо наглая физиономия выскочки.
Вот у кого — да, у него, у брата его бедного покойного отца, — было тепло, были деньги и всё, чего он ни пожелает; и заботиться ему больше было не о ком. Но и жалости у него, наверное, не было никакой — ни той, что напоказ пишется на лице, ни той, что живёт в сердце.
Что же, чёрт возьми, разлучило обоих братьев?! Ненависть? Нет: гордость, гордость отгородила отца, а дядю держало вдали упрямство. А всё потому, что отец взял в жёны бедную, хрупкую девушку, а не богатую, крупнокостную дядину свояченицу. С этого всё и началось. Потом отцовская гордость разгорелась, запылала. Он ещё покажет, ещё докажет, что и без Мамоны проживёт на свете! Солнцем его жизни будет любовь, отрадой его жизни — труд!
— Нищенская спесь! — насмешливо бросил дядя. И тут дверь дядиной комнаты с грохотом захлопнулась — её с размаху захлопнул разгневанный отец, тот самый, которому только что указали на дверь! А потом захлопнулась ещё одна дверь, и ещё одна: сердца братьев закрылись друг для друга — и навсегда.
Вот как могучи гордость и упрямство. О буря, жалкий ты силач-хвастун рядом с исполинами, живущими в человеческом сердце!
Но отцовское солнце светило, и отрада его не гасла. С ними поселились весёлый, радостный нрав и радость ясная, как солнце, тихая, тёплая радость жизни; всё это, словно солнечный свет, озаряло души отца и матери. И в сердце отца, в его доме цвёл и благоухал чудо-цветок довольства своей долей, и тихо царило, незаметно ткало свои узоры волшебство безотчётной поэзии: тихое, подлинное счастье жило у отца и матери, и солнечный отсвет этого счастья падал и на него, на подраставшего сына. Видно, однажды Зависть прошла мимо дома счастья и донесла о нём братцу Хайну — Смерти. И тот пришёл, увёл отца с собой, а в доме оставил госпожу Заботу. А та вскоре — ах, слишком вскоре! — позвала свою неумолимую сестру — Нужду. Она оставляет тело без хлеба на каждый день и медленно сушит душистые цветы души...
После смерти отца всё сияние мало-помалу поблёкло. Источники подмоги иссякли, оставленные деньги кончились. Да их и было-то немного. Только гордость осталась сыну в наследство. А этого наследства ни Нужда, ни голод не могли умалить. Оно ещё росло и крепло от упрямства. Вот их-то, двух тиранов своего сердца, он и поставил между собой и дядей, когда тот, смягчённый внезапной смертью брата, поспешил примириться. Сын же холодно отверг его: тому, кто указал брату на дверь, надо было при жизни найти дорогу к сердцу брата, а не после смерти. За такое припозднившееся сочувствие — благодарю покорно!
Тут раздосадованный дядя бросил злое слово: если он когда-нибудь — а это ещё будет! — станет перед ним на колени в нужде и беде, он, дядя, не услышит его и не поможет, упрямцу, хоть бы тот погибал у него на глазах! На том между ними всё и кончилось, совсем кончилось.
Так проходило перед молодым человеком прошлое — то яркими картинами, то дрожью и гневом; а с бурей жизни ему приходилось бороться куда тяжелей, чем теперь с неистовой осенней бурей.
Лицо у него стало мрачнее серого неба над головой. Таким вошёл он в маленькую лавочку неподалёку от своей квартиры, заказал дров и угля и прихватил немного еды — для матери. И тут живот его, словно назло, заурчал перед ухмылявшимся лавочником так громко, что тот не мог не услышать. Теобальд поспешно вышел.
Когда он вошёл в комнату, где ещё стояло несколько милых старых вещей, освящённых памятью, на лице у него была улыбка: ей полагалось казаться ясной, как весеннее солнце, а вышла только жалкая, трогательная тень улыбки.
Мать увидела это и тоже улыбнулась ему. Но то была не прежняя печальная улыбка, по которой сын всегда понимал: она всё в нём разгадала, до самого тёмного уголка его сердца. Сегодня она улыбалась робко, смущённо, почти стыдливо, и всё же так нежно, так бесконечно нежно, что взволнованный сын обнял её и сдавленно застонал, всхлипнул — от радости и боли.
Он быстро отстранился и вынул своё сокровище.
— Мама… вот! Это тебе!
— А ты?
— Я уже ел… в… в студенческом доме…
Она пристально посмотрела на него и не очень поверила. В студенческом доме его на днях приняли как нищего. Значит, туда он теперь, пожалуй, и не ходит. Да и не внове ей было это самоотречение сына, не внове и то, что он охотнее сам терпел голод, чем позволял ей нуждаться. Он моложе — ей надо сперва поесть досыта. А ему сойдёт и корка сухого хлеба.
Обыкновенно после такого сыновнего самопожертвования у них всякий раз заводилась странно милая перебранка; нынче же она молча приняла свёрток, аккуратно разложила колбасу и ветчину на тарелке, а потом сказала с почти лукавой улыбкой — как шла она её нежному личику! — что поест, непременно поест, о, с большим удовольствием: ведь у неё и впрямь... аппетит. «Голод» она никогда не говорила. У этого слова был слишком горький привкус с тех пор, как она узнала голод во всей его лютой силе. Да-да, она поест, но и сын должен поесть — кое-что куда лучше, куда изысканнее!
С этими словами она прошла мимо совершенно ошеломлённого Тео в маленькую чистенькую кухню и вернулась, улыбаясь, окутанная душистым облаком, которое поднималось от... да, право же! — от блюда с жарким.
— Да что это такое?
— Жареная говядина, сбрызнутая уксусцем, милый мой Теобальд. И поджаренная картошка. Твой любимый ужин!
— Да кто же это...
— Ешь и не спрашивай! Ешь! Думаешь, я не слышала, как у тебя в животе урчит? Ох уж он-то! Ему притворяться не дано. Да иди же!
— Ни кусочка не возьму, пока не узнаю, откуда это взялось!
— Ну откуда же ему взяться? От мясника! — добродушно пошутила мать.
— Мама, ты ведь знаешь! Скажи! А не то я уйду! Это от дяди?
Как сверкнули у него глаза, как сдвинулись брови! Мать знала этот взгляд. Смущённая, совсем по-странному смущённая, она постояла немного, теребя кипенно-белый фартук, и наконец выдохнула:
— Нет, не от дяди.
— От кого же? Ты... — Он внимательно обвёл глазами комнату. Она поняла, о чём он.
— Нет, и не это. Это от... от фрейлейн Эрны.
Молодой человек вздрогнул, будто его хлестнули плетью. Дрожь пробежала до самых кончиков усов. Эрна была красивой, изящной дочкой его домовладельца, и он любил это красивое, изящное дитя пылко и тайно.
— Милостыня! — глухо прорычал он и тяжело опустился на стул, так что тот затрещал.
Мать стояла поражённая.
— Не хочу я милостыни! — вскипел он, вскочил и потянулся к тарелке, над которой стоял пар. Он швырнул бы её об пол, если бы мать молнией не стала между ним и тарелкой. В своём порыве он едва не налетел на неё. Она качнулась, хрупкая, тоненькая женщина, и ухватилась за край стола, чтобы не упасть.
Тогда сын бросился обратно на стул, уронил голову на стол и зарыдал так, что больно было слушать.
Тут и у матери увлажнились глаза. А она и не подозревала, какое смятение в эту минуту поднялось в душе её сына.
Она медленно подошла к нему, положила свою тонкую белую руку на вздрагивающее плечо Теобальда и сказала со всей доброй мягкостью, какая была в ней:
— Ну, Тео, не надо тебе так. Не таким уж гордым и не таким запальчивым.
И, не дождавшись ответа, продолжала:
— А с фрейлейн Эрной всё вышло так просто, и с её стороны это так славно, так по-доброму. Послушай только! Сегодня она вдруг входит сюда ко мне, вся в своей белокурой прелести — точно ангел. Потом разговорилась и говорит: вчера в одной семье она слышала, как говорили о нашем отце, — столько доброго, столько прекрасного, что она твёрдо решила...
— Милостыню нам предложить! — простонал Теобальд.
— Ах нет! — мягко возразила мать и улыбнулась. — Для неё ведь и так не тайна, что дела у нас не блестящие. Подумай, как тяжело мы всякий раз собираем деньги за квартиру и всё не поспеваем к сроку. И что мы в нашей нужде не виноваты, этому она, должно быть, и сама верила. А вчера, говорит, узнала это доподлинно. Вот она и пришла и сказала, что уже сегодня постучалась в несколько домов, чтобы там нашлись для тебя уроки. Ведь у тебя теперь всего один... Ах, Господи! Потёртая одежда запирает перед человеком двери богатых домов! А степень доктора ты ведь всё равно хочешь получить. И подумай только: сразу в двух домах согласились! А если... Вот видишь, тут-то она и показала, какое у неё доброе сердце: если мне пока что понадобятся деньги, сказала она, то она... она охотно одолжит мне немного. А ты... ты ведь потом сможешь это вернуть, когда...
— Она так сказала?
Теобальд выпрямился и пытливо посмотрел на мать.
Она с тихой улыбкой выдержала его взгляд, а сама, полная нежности, приласкала глазами красивую тёмно-русую кудрявую голову сына и любовалась — в который уже раз! — резким, благородным, смелым рисунком его лица. Как он был хорош, как горд, как по-мужски смел — ах, настоящая материнская радость и материнская тревога. Но видеть, как он бледнеет, как терпит лишения! Один Бог знал, сколько она выстрадала молча.
— Да, — кивнула она потом, — так она сказала — и сделала.
Он вскочил и несколько раз прошёлся по комнате — быстро, беспокойно, с неудержимой силой. И вдруг подхватил мать, прижал к груди и тотчас стремительно закружил её по комнате. Это вихрь блаженства внезапно, с неодолимой силой пронёсся в нём — небывалая буря надежды.
Но за этим огненным порывом скоро пришло оцепеняющее отрезвление, а за ним — тревога, терпкая и сладкая разом.
Притихнув, он позволил матери усадить себя за ужин, почти уже остывший. И когда он сидел за столом и ел, — по всему было видно, как он голоден: теперь ведь само это суровое слово уже не так горчило! — но всё же весь ушёл в свои мысли, мать смотрела на него, улыбаясь. И в её глазах светилось столько любви и нежности, что его обдало жаром, хотя он не поднимал глаз и не встретился с материнским взглядом. Он только отыскал её руку и ласково погладил.
Тогда по маленькому, тонко очерченному лицу матери снова скользнула улыбка, почти лукавая. У неё ведь был свой секретик: она рассказала фрейлейн Эрне всю свою жизнь. Обычно она не так-то легко на это решалась — была в ней и своя гордость! — но перед милой девушкой не могла иначе. Этого она сыну не сказала. Уж как бы он вспыхнул, услышь он, что Эрна вызвалась нагрянуть прямо в дом к упрямому дядюшке! «Как я это устрою, покуда и сама не знаю, — воскликнула милая девушка, полная доброго пыла, — но уж способ найду. О да, непременно найду! Ещё посмотрим, неужели кротость, любовь к ближнему и добрый разум не одолеют гордыни и упрямства!» Тут слегка досталось и Теобальду; и зоркий материнский глаз отлично заметил, как краска жаркой волной пробежала по щекам девушки, — заметил, хотя уже смеркалось. Материнские глаза видят сквозь ночь и тьму, сквозь горы и стены.
Ешь ты себе спокойно дальше, думала она про себя, собирай прилежно самый-самый последний остаточек этого нечастого кушанья и вымакивай всё свежим душистым хлебом до тех пор, пока тарелки не станут чистые и блестящие, словно их только что вынули из буфета.
Покончив с этим тихим делом, он откинулся на спинку стула и с тоской поглядел на свою трубку — длинную. И тихонько, совсем тихонько вздохнул. Он ведь знал: коробочка, что стояла там, возле трубки, пуста — пустым-пустая, как его тарелка… и его карман. Да и как было покупать табак, когда у милой матери едва хватало на еду!
«Вот ведь как человек тотчас тянется к удовольствиям, стоит ему только насытиться!» — подумал он.
Но мать заметила этот тоскливый взгляд. Улыбаясь, она встала, принесла трубку и коробочку, щёлкнула крышкой перед изумлённым сыном — а коробочка битком набита душистым табаком, битком!
Тут снова поднялась буря — буря радости.
— И как же ты, мамочка, сразу угадала нужную смесь? — спросил он и с великим довольством принялся попыхивать.
— Так ведь это отцовская смесь.
Лёгкая грусть прошла у обоих в груди, но радости не замутила: только сделала глубже тихую отраду этих двух добрых, любящих людей.
И только теперь Теобальд по-настоящему почувствовал, как тепло в маленькой уютной комнатке, и увидел, как в печи багрово-золотым светом дотлевает жар. А за окнами буря всё ещё выла свою победную песню и с дикой насмешливой силой хлестала в стёкла мокрым тяжёлым снегом.
«Вой себе, вой! — подумал Теобальд. — Твоя музыка для меня больше не страшна — впредь до особого уведомления».
Тихонько посвистывая себе под нос, он встал, достал книгу, сел рядом с матерью и начал читать ей вслух — так, как она любила. Она взяла в руки шитьё и слушала сына, вся — радость и внимание, а он читал так красиво и выразительно. Давно уже у них не бывало такого вечера.
На другой день он вызволил из заклада своё зимнее пальто и теперь посмеивался над холодом, пришедшим вслед за бурей.
И фрейлейн Эрна тоже говорила не на ветер: просьбы давать уроки пошли. Уроки — с хорошей платой. Люди — деликатные. Мальчишки — отборные остолопы, зато добрые ребята.
Улучив подобающую минуту, он с колотящимся сердцем поблагодарил её — добрую фею, выручившую его в нужде, — и с блаженным смятением услышал нежное звучание её голоса: он слышал его впервые.
Кое-какие деньги он всё-таки выкроил. Подарок матушке выходил небольшой — но он знал: радости у неё всё равно будет много.
— Что такое?
— Фрейлейн Эрна?
— Ты?!
Ты здесь?!
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге