Что скажут люди? — фрагмент
Глава первая
С привилегированной высоты моторного омнибуса лейтенант Форбс смотрел на автомобильный прибой, и его забавляло, как мало выветривается из людей ребяческий дух прогульщика и искателя приключений. Весь этот взрослый, искушённый мир казался устроенным наподобие школы: стоит учителю отвернуться — где угодно и когда угодно начинается весёлое бесовство; но горе тому, кто попадётся. Все смотрят на проступок сквозь пальцы, покуда его не заметит власть; а там все с чинной серьёзностью одобряют наказание.
Мистер Форбс не видел Пятой авеню с той поры, как жалкие старые конные омнибусы уступили место грозным моторным. Не видел он её и после того, как авеню расширили — способом самым простым: срезали тротуары, а их утрату восполнили за счёт домов. Особняки по обеим сторонам некогда столь величественного коридора выглядели в его глазах так, словно великан провёл вдоль стен огромным разделочным ножом, отсёк все портики, колонны, крыльца и обычные подступы к дверям, а жильцам предоставил придумывать себе выходы как придётся.
Великолепный фасад дома Энсли был изувечен до жалости. Он помнил, как некогда лестница сходила от вестибюля к улице широким жестом руки, протянутой навстречу гостю. Теперь дверь сидела по колено в подвальном углублении, а над нею всё ещё не затянулся рубец заложенного портала.
Варварство этой расправы, протянувшейся вдоль всей авеню, по-видимому, ничуть не ослабило удушья уличного движения. Или же поток машин разбух ещё свирепее — как это обыкновенно бывает в Нью-Йорке при всякой попытке его облегчить.
Куда Форбс ни глядел, к северу или к югу, мостовая от бордюра до бордюра была забита автомобилями. Но даже их множество удивляло его меньше, чем роскошь. Создатели их уже перестали подражать конным экипажам — хэнсомам, брогамам и викториям, — нелепо катившимся за невидимыми лошадьми. Они начали создавать автомобили в собственном смысле слова — машины, построенные для того, чтобы вместить свой двигатель, подчиниться ему и прославить его.
Многие автомобили были обиты с великолепием — Аладдиновы диваны, где удобство сочеталось с быстротой; в иных стояли вазы с цветами. Их блестящие поверхности играли разными красками; это были лощёные громадины. Они ещё не вполне переросли подражание деревянному остову, и бока их казались хрупкими, шёлковистыми, не созданными для грубого обращения и готовыми при ударе разлететься в щепы. Но он знал: на самом деле их строили из алюминия или стали, полировали и покрывали эмалью.
Ему было невдомёк, что люди в этих экипажах, развалившиеся с беспечной вялостью и, казалось, столь же мягкие нутром, как и кожей, вовсе не были теми хилыми созданиями, какими представлялись. Они тоже, подобно своим автомобилям, лишь притворялись усталыми и беспомощными: и они были сделаны из стали, и их великолепные моторы могли развивать такие скорости и одолевать такие расстояния, от каких кряжистый крестьянин задохнулся бы.
Это было одно из многого, чему ему ещё предстояло научиться.
Со своего качающегося насеста он словно потерялся в потоке праздного богатства. Толпа — если не считать шофёров, полицейских да немногих мужчин, которых ремесло, видимо, приводило на эту аллею удовольствий, — почти сплошь состояла из женщин. А глазу Форбса, непривычному к городским меркам, почти все эти женщины казались принцессами.
Сначала, едва взгляд его падал на каждое новое сияющее создание, у него внутри вскрикивало: «Вот кого я мог бы полюбить! Такой красоты я никогда не забуду!» — и прежде чем этот обет вечной памяти успевал договориться в нём, он уже нарушал его ради следующей.
Понемногу зрелище стало утомлять именно тем, что не кончалось. Как при королевском дворе пэры становятся обыденностью, потому что там одни пэры, так здесь красота сама лишала себя власти своим множеством. На протяжении следующей мили его пресыщенный глаз ещё задерживали только красота вызывающе роскошная да красота вызывающе простая. А потом и они слились в пёструю муть калейдоскопа, который вертят слишком быстро.
И всё же была одна женщина, которую он не мог забыть, потому что никак не мог узнать, какова она собой. При медленном, прерывистом движении вверх по Авеню случилось так, что его омнибус всё время держался почти следом за открытым ландоле. Он никогда не отставал далеко — и никак не мог поравняться.
На заднем сиденье сидела одна женщина. Он решил, что молодая, хотя улик у него было маловато. Её голову начисто заслоняла шляпа — как раз настолько большая, чтобы совершить эту маленькую злость.
Это было нечто вроде перевёрнутого соломенного цветочного горшка — одна из тех поразительных модистских шуток, которые женщины умеют превращать в триумфы. На шляпе не было решительно никаких украшений, кроме воздушно-лёгкого белого пера райской птицы, воткнутого в самую середину верхушки и расходившегося так, что оно почему-то напоминало вопросительный знак.
Даже мужчина мог понять, что перо прекрасно и, вероятно, стоит дорого. У этого одинокого пера была какая-то победительная дерзость; оно плыло впереди, дразня Форбса вопросом, на который не было ответа.
Ему всё нетерпеливее хотелось увидеть, какое лицо-цветок скрывается под этим перевёрнутым соломенным горшком-шляпой.
То и дело, когда омнибус проталкивался вперёд, он оказывался достаточно близко, чтобы разглядеть хитрое зодчество левого плеча этой незнакомки-загадки и странно счастливую линию её левой руки. Увиденные так, в отрыве от целого, они завораживали его и ещё сильнее разжигали любопытство. Потом его поднесло настолько близко, что он успел заметить округлое колено, закинутое на другое, прямую голень, прочертившую складку на тесной юбке, высокий подъём ноги и острый кончик узкой туфельки.
И однажды, когда движение внезапно замерло, он очутился так близко, что его с безумной силой потянуло нагнуться и сорвать эту несносную шляпу. Он узнал бы по крайней мере цвет её волос; а она, вероятно, подняла бы на него испуганное лицо, словно розу, обращённую кверху. Он был бесстрашный солдат, но такой дерзости в нём всё-таки не было. Зато он услышал её голос, когда она болтала со случайным соседом по остановке: тот приподнял шляпу, сидя в открытом автомобиле, задержанном бок о бок с её машиной.
Голос её не особенно ему понравился: он был почти пронзителен, с металлическим отливом нью-йоркской речи. Слова её тоже были чуть жёстковаты и, кажется, не могли быть непоэтичнее.
— Мы паршиво провели время, — сказала она. — Я одеревенела от скуки. Вам бы следовало там побывать.
И затем она слегка рассмеялась той колкости, что таилась в её словах. Свистнул полисмен, и автомобили рывком подались вперёд. Омнибус грузно потащился следом, как зелёный бегемот. Форбса начало точить беспокойное желание увидеть, что скрывается под тем пером райской птицы. Он предполагал, что там скрыта красота, хотя несколько отрезвляющих случаев уже научили его, как опасно считать женщину красавицей по одному лишь многообещающему затылку.
Догнать неуловимого, как болотный огонёк, шофёра и рассмотреть его пассажирку стало для него делом отчаянной необходимости. Надежды, и немалые, казались оправданными: почти каждый полисмен брал перед ней под козырёк и улыбался так приветливо, с таким явным удовольствием, что улыбка ещё держалась у него на лице, когда она уже далеко миновала его.
Форбс заметил также, что люди, которым она кланялась — в других автомобилях или на тротуаре, — по виду были людьми значительными и всё же, казалось, гордились, когда её шляпа посылала им короткий, пичужий кивок.
На Пятьдесят первой улице, перед приветливым серым собором, возникла долгая, вполне демократическая задержка: возчик с презрительным видом, восседая на громадной стальной балке, вёл поперёк Авеню шестёрку надменных жеребцов; вёл медленно и нарочито выдыхал дым в лицо нетерпеливой аристократии.
Глава вторая
Тут взад и вперёд прохаживался спешившийся конный полисмен, а за ним следовала кроткая лошадь с добрыми глазами. Полисмен остановился перекинуться словом с таинственной дамой; лошадь сунула морду в автомобиль, и маленькая рука в перчатке погладила её. Форбс снова услышал голос незнакомки:
— Бедный ты мой старичок, жаль, нет у меня кусочка сахару.
Она говорила с лошадью, но ответил полисмен:
— Ему, мэм, и на вас поглядеть — сахару не надо.
Ясно было, что он родом оттуда, откуда родом большинство полисменов. Дама опять рассмеялась. Комплимента она, видно, не боялась. Зато испугался полисмен. Он покраснел и пролепетал:
— Прошу пардону, мисс…
Фамилию он проглотил и махнул, пропуская движение вперёд. Форбс уже поздравлял себя с тем, что перед её фамилией, во всяком случае, не стоит «миссис», и интерес его удвоился как раз в ту минуту, когда молодая женщина наклонилась что-то сказать своему шофёру. Она, несомненно, заметила, что впереди есть промежуток без полисменов: шофёр так прибавил ходу, что вскоре оставил Форбса с его омнибусом далеко позади.
Видя, что добыча уходит, Форбс отметил в памяти номер её автомобиля: «48150, Нью-Йорк, 1913».
Он читал, как полиция выслеживает скрывшихся автомобилистов по номерам, и поклялся воспользоваться реестрами для собственных целей. Он должен был узнать, кто она и какова собой. А пока нельзя забыть этот номер — 48150, Нью-Йорк, 1913, — таинственный знак на колеснице, уносившей её прочь.
Глава вторая
Не в силах преследовать её ничем, кроме взгляда, Форбс со своего высокого насеста смотрел, как быстро она летит к северу. Он ещё мог следить за её автомобилем, пробиравшимся сквозь уличную сутолоку там, где не стояли полисмены, — по таявшему вдали перу райской птицы, этой сфинксовой загадке, пернатому вопросительному знаку.
Пока она исчезала, он думал о ней с добродушной снисходительностью: «Она нарушает закон, как все прочие, стоит лишь некому её остановить. Улыбкой обхаживает полисменов, а за их спиной мчится что есть духу».
Беда, видно, не раз проходила рядом. Один-другой прохожий, спасаясь от её колёс, отскакивал, словно кенгуру. Раз-другой от столкновения с другими автомобилями спасали только крутой поворот или внезапная остановка.
Через Плазу плюмаж проследовал весьма благонравно: там полисмены стояли на постоянных постах; но дальше перо стало таять в ничто с пугающей быстротой падающей звезды.
Она исчезла. Теперь он гадал, куда она мчится и зачем. На какое тайное свидание спешила она с такой страшной быстротой, с таким безрассудным нетерпением? Ему стало почти ревниво — во всяком случае, он позавидовал тому, кто ждал её в назначенном месте.
И тут его взяла тревога за неё. С ней уже могла случиться беда. Её автомобиль мог столкнуться с какой-нибудь другой машиной — с огромным грузовиком, нагруженным стальными балками, вроде того, что пересекал Пятую авеню. Быть может, она уже лежала сейчас, смятая, изломанная, среди спутанных обломков.
Насмешливое белое перо, этот вопросительный знак, могло быть забрызгано красным. Её лицо могло лежать обращённым кверху — на виду у кого угодно, к ужасу каждого. Он почти боялся идти дальше: как бы любопытство его не получило больше, чем искало.
Его нерешительность разрешилась сама собой. Омнибус сворачивал с Пятой авеню, чтобы перебраться в сторону Бродвея и Риверсайд-драйв. Форбс ещё не желал покидать Пятую авеню. Он поднялся, чтобы сойти. Омнибус качнуло, и его швырнуло от скамьи к скамье. Он с трудом одолел опасный спуск, вовремя ухватился за поручень, чтобы не вылететь головой вперёд на улицу, с нелепой неловкостью спустился по короткой лесенке, с облегчением ступил на твёрдый асфальт и пошёл к югу.
Толпа понемногу сгущалась и скоро стала плотной, вязкой, словно на каждом углу из театральных дверей выливалась публика.
Поток по-прежнему был почти сплошь женским: одна красавица шла возле другой или следом, чуть не наступая ей на высокие каблуки; цепочки женщин, точно жемчужные низки; сонмы женщин, одетых в бесконечные видоизменения господствующей моды. Они шагали широко или медлили, смеялись, улыбались, раскланивались, шептались или заглядывали в магазинные витрины.
Витрины были зрелищем почти столь же прекрасным, как это женское войско. Огромные стёкла, убранные с безупречным мастерством, безмолвно предлагали товары, способные соблазнить на расточительность саму императрицу.
У немногих галантерейщиков попадались напоказ предметы мужского туалета странной роскоши — отрезы на сорочки и шейные платки, банные халаты, жилеты, не уступавшие пёстрому хитону Иосифа; но главным образом магазины соблазняли женщин или мужчин, покупающих вещи для женщин.
Витрины словно говорили: «Как можете вы провести свою любимую мимо моих сокровищ или вернуться к ней без какой-нибудь из моих прелестей?» — «Как хороша была бы она в моих складках!» — «Как украсили бы мои алмазы её волосы или грудь! Если вы её любите, купите меня для неё!» — «Стыдно делать вид, будто вы меня не видите, или признаваться в бедности! Неужели нельзя где-нибудь занять денег, чтобы купить меня? Нельзя ли отложить на время квартирную плату или какой-нибудь другой долг? А может быть, меня отдадут в кредит».
Витрины и женщины, сами превращённые в витрины, — вот что кричало отовсюду. Казалось, женщины уже надели на себя добычу вчерашнего грабежа — и всё же томятся по завтрашней. Женщины, разодетые, точно манекены из одной витрины, глядели, словно голодные нищенки, на манекены в другой.
Богатство их убранства, откровенность их приманки почти пугали. Они сами казались магазинными окнами, выставлявшими на продажу свои прелести или надменно вывешивавшими ярлык: «продано». Молодые или антикварные, они, казалось, выставляли себя с самой выгодной стороны; единственным их занятием был торг восхищением.
«Смотрите на меня! На меня!» — словно бросали они вызов одна за другой. «Лицо у меня старое, зато и род старинный». — «Я полна, зато не худ и кошелёк моего мужа!» — «Платьё моё недорого, но разве я не умею его носить?» — «Я молода, красива, великолепно одета, и муж у меня богатый». — «Я всего лишь маленькая школьница, но уже готова принимать восхищённые взгляды, а отец покупает мне всё, чего я захочу». — «Я живу во грехе, но разве оно того не стоит?» — «Мой муж надрывается в деловой части города, чтобы оплатить счета за эти тряпки, но разве вам не приятно, что я не стала дожидаться, пока он сможет позволить себе одеть меня так?»
Лейтенант Форбс так долго был вдали от больших городов и столько прожил в суровых краях, что, быть может, неверно судил о побуждениях нью-йоркских женщин и об их мерках, недооценивал их добродетели. Порок может ходить неопрятным и в лохмотьях, а праведница — заботиться о своём облике. Быть может, то, что он принимал за дерзость, было лишь спокойствием невинности; то, что он считал требованием восхищаться, было всего только похвальным желанием как можно лучше распорядиться своими дарами.
Но Форбсу в этом зрелище чудилась подавляющая плотскость. Оно напоминало ему пресловутые празднества Вавилона, где все женщины из благочестия предлагали себя всякому прохожему и свою угодность небесам мерили тем, насколько охотно принимали их чужие мужчины.
Глава третья
Ему казалось, что и в других местах, не только в Нью-Йорке, женщины должны одеваться красиво, но с большей невинностью.
Глава III
…
Продолжить чтение
Полный текст доступен в форматах EPUB, FB2, HTML, PDF, MOBI. Откройте страницу книги, чтобы купить.
Перейти к книге